Выбрать главу

С большим удовольствием Прокофьев осматривал достопримечательности, изучал местные нравы — особенно ему понравились гейши, к которым его впервые привели Мерович и Пиастро, — и засел за сочинительство — не только музыки, но и прозы.

Главными его творческими проектами стали скрипичная соната и книга рассказов. 18 июня, за 18 дней до первого токийского концерта, он переселяется по совету Меровича в древнюю столицу Японии Нару, в гостиницу, стоящую у озера посреди храмового парка. 23 июня 1918 года Прокофьев не без задора пишет Стравинскому: «…живу в Наре, среди буддийских храмов и священных оленей, и отсюда шлю Вам мой нежный привет. Дам несколько концертов в Императорском театре в Токио, а в августе рассчитываю заехать в Нью-Йорк». В Наре Прокофьев продолжал работать над скрипичной сонатой (над анданте), снова вернулся к задуманному ещё в 1914 году «белому квартету», прибавив кое-что к главной партии (потом сочинённое в Наре станет темой Ренаты в «Огненном ангеле»), писал прозу. Привольный покой храмового парка нарушали только мелодичные удары колокола.

Случавшиеся время от времени отвлечения были сугубо чувственного характера. Созерцая по ночам созвездия над Японией, радостно он удивлялся тому, насколько полно и ясно прорисовывался «Скорпион с красным Антаресом. Здесь всё созвездие сияет полностью и действительно похоже на страшного мистического зверя» — как известно, управляющего интуицией и сексуальными энергиями.

Объектом же их приложения для двадцатисемилетнего Прокофьева, по-прежнему побаивавшегося «загадочной» и «ворожащей» женской натуры, становятся ничего от клиентов не требующие, но зато готовые услужливо потакать их прихотям гейши — «отлично выдрессированные рабыни», как их характеризует он в дневнике. Поначалу Прокофьев отправляется в публичный дом с коллегами-музыкантами из компанейского любопытства, без «задних мыслей». Потом решается на большее. «Но осторожность затмила удовольствие», — пишет он в дневнике. Гейши, по тогдашним японским обычаям, танцуют в ресторанах и чайных домиках, куда наш герой заглядывает и для деловых разговоров, — то одетые, то совсем нагишом, предлагая, без свойственной развязным европейским жрицам любви настырности, и нечто большее (если есть желание продолжать). Однажды примостившаяся у него на коленях голая гейша умудряется украсть жемчужную булавку из галстука. Наш герой со свойственной ему настоятельностью добивается возвращения покражи. В другой раз, обедая с Матоо Отагуро, автором книги о русской музыке, которую открывала глава о Прокофьеве, он радуется не только танцам гейш, но и тому, что напротив каждого обедающего усаживается ещё по две хорошенькие «рабыни», готовые внимать их желаниям. «Мне очень нравятся японские гейши», — записывает он в дневнике. В Петрограде ничего и близкого представить себе было нельзя.

Денег между тем нет. Ну, разве что на билет до Гонолулу. Наконец молодая чета — Арон и Фанни или, как все именуют её, «Фроська-сан», Минстеры — ссужает его ста долларами в золотом эквиваленте и 2 августа Прокофьев, с американской визой в кармане, отправляется на Гавайи, предполагая встретить там более оживлённую музыкальную жизнь и затем из тихоокеанской части США продолжить путь на континент, в надежде достичь Нью-Йорка. «Луна на ущербе, Юпитер и яркая-яркая Венера», — записывает он, встречая рассвет на палубе пересекающего бесконечные водные пространства парохода.

В Гонолулу ему не советуют покидать корабля (все места на идущие на континент пароходы раскуплены на два-три месяца вперёд), и, приобретя какое-никакое место, но на том же самом пароходе (удобную каюту пришлось оставить), Прокофьев продолжает путешествие. Перед отплытием композитор всё-таки сходит на берег и бегло осматривает окрестности Гонолулу. А ведь ещё чуть больше года назад он мечтал увезти на райские Гавайи Полину, в которую был влюблён.

В дороге он работает над прозой и скрипичной сонатой, занимает свободное время чтением и шахматами. Путешествие оказалось долгим и изнурительным.

Только 21 августа Прокофьев достиг западного побережья США — подступов к Сан-Франциско. Это был крайне неудачный момент. Большевики не просто заключили сепаратный мир с Германией, но и объявили войну бывшим союзникам. В ответ Антанта, торжествовавшая на западном фронте, начала оккупацию русских территорий. Особого сопротивления она не встречала, разве что со стороны разрозненных командиров, так как Троцкий ещё в марте 1918 года отдал приказ о всеобщем отступлении. Примечательная ситуация сложилась в Баку, где командовавший Центральной Каспийской флотилией полковник Василий Воскресенский (из кубанских казаков, ведший до того партизанскую войну в горах Курдистана) не только отказался выполнять преступные, с его точки зрения, приказы Троцкого, но и на собственный страх и риск сначала при помощи подчинённых ему кораблей выбил турок из Баку и освободил русских военнопленных, а потом начал диктовать свои условия подошедшим к городу англичанам. Бунтовщик с точки зрения советского правительства, Воскресенский напугал и союзников, и те пригрозили, что беспощадно потопят все его корабли, если команды не сойдут на берег. Лишь в ноябре 1918 года лихой казачий офицер отпустил всех, кто хотел уйти, обратно в Советскую Россию, а сам отправился в изгнание во Францию. В 1930-е годы под именем полковника де Базиля он предстал миру в качестве одного из ведущих балетных импресарио. Русская революция была полна фантастических и необычайных типов, подобных де Базилю-Воскресенскому.

Глухие обрывки всех этих новостей долетали и до Прокофьева: из поступавших по ходу плавания газет и телеграфных сообщений он знал, что англичане вроде бы заняли Баку — на самом деле это были совместные операции посланного из Месопотамии корпуса генерал-майора Дунстервилля и вышедшей из подчинения Совнаркому флотилии Воскресенского.

Прокофьева, да и всех остальных русских американские пограничные службы решили проверить на предмет их политических симпатий — не большевики ли? — а также на предмет возможной связи с немецкой разведкой. Шла война, и, независимо от мнения отложившихся окраин, центральное русское правительство состояло в мире и дружбе с Германией.

Разумеется, на взгляд рядового офицера пограничной службы или морской контрразведки, Прокофьев был весьма подозрителен: портфель, полный бумаг и писем на чужом языке, да ещё каких-то расположенных вдоль линеек значков, выдаваемых за ноты собственного сочинения. Не шифрограммы ли?

Прокофьев же наслаждался ситуацией и с удовольствием фиксировал казавшиеся ему абсолютно нелепыми разговоры в своём дневнике.

ОФИЦЕР-ПОГРАНИЧНИК: Что это?

ПРОКОФЬЕВ: Ноты.

ПОГРАНИЧНИК: Вы сами их написали?

ПРОКОФЬЕВ: Сам, на пароходе.

ПОГРАНИЧНИК: А вы их можете сыграть?

ПРОКОФЬЕВ: Могу.

ПОГРАНИЧНИК: Сыграйте.

(Прокофьев играет наброски неоконченной скрипичной сонаты, на лице офицера кислое выражение.)

ПОГРАНИЧНИК: А вы Шопена можете сыграть?

ПРОКОФЬЕВ: Что вы хотите?

ПОГРАНИЧНИК: «Похоронный марш». (Прокофьев играет первые четыре такта.) Очень хорошо!

ПРОКОФЬЕВ: А вы знаете, на чью смерть он написан?

ПОГРАНИЧНИК: Нет.

ПРОКОФЬЕВ (с каменным лицом): На смерть собаки.

Завершилось это всё тем, что Прокофьева повезли было на тюремный остров Алькатрас — для дальнейших допросов («Ну и фрукт попался», — должно быть, думал про себя офицер); но потом новые допросы отменили.

Композитора помещают в иммиграционный отстойник на другом острове Энджел-Айленде, где на третий день возобновляются расспросы, совершенно необходимые по букве закона, но оттого не кажущиеся нашему герою менее абсурдными.