Выбрать главу

Между тем политические взгляды «ниспровергателя» Прокофьева были, как мы знаем, довольно умеренными: ни анархизму, ни большевикам он не симпатизировал. В первую очередь потому, что собственность, заработанная упорным трудом, была для него священна. Более того, в упоминавшемся уже интервью аннарборской газете «Daily Times» от 14 декабря 1918 года Прокофьев говорил: «Все части России, изобилующие продовольствием, сейчас против большевиков. Только северная часть, которая голодает, всё ещё остаётся с большевиками; ибо, когда любой народ голодает, он не чувствует связи ни с каким правительством. Жаль, что до сих пор так мало войск было послано нашими союзниками, чтобы разделаться с большевиками. Чехи только со стотысячным корпусом оказались в состоянии очистить от них Сибирь и лишь в силу больших потерь не смогли продолжить дальнейшего. Если бы у нас было ещё 50 тысяч войска, вся Россия вскоре была бы очищена от владычества большевиков».

Убеждения Прокофьева мало отличались от идеологии патриотической Добровольческой армии, боровшейся, как сказано в одной из её прокламаций, за «единую, могучую, свободную Россию». Кстати, общая численность Добровольческой армии никогда не превышала этих самых 50 тысяч, которых, по убеждению Прокофьева, как раз и недоставало для того, чтобы «вся Россия вскоре была бы очищена от владычества большевиков». А риторика листовок, выпущенных весной — летом 1919 года в преддверии похода добровольцев на Москву, и вовсе поражала совпадением с политической частью прокофьевского интервью. Очевидно, что устами взявшихся за оружие, в защиту законности и порядка, соотечественников, как и устами явно сочувствовавшего им из Америки Прокофьева, говорил просто здравый смысл.

Вот начало одного из добровольческих воззваний:

«Земля русская — встань!

Отгони злой сон, навеянный врагами твоими.

Рабочий, протри глаза!

Нищий и голодный, ты оплакиваешь братьев своих. Тебя некому уже будет оплакивать: так мало осталось вас.

Ты всё ещё веришь, что у тебя нет Родины.

Воистину её нет у тебя. Её захватили и опозорили проходимцы в тот день, когда ты поверил им, что у тебя нет Родины.

Брат мой, очнись!

Россия не должна оставаться сумасшедшим домом, в котором нищий огрубляет нищего и калека душит калеку.

Взгляни: мы все остались с пустой сумой.

Преступные комиссары требуют от тебя ещё одну дикую жертву.

Они говорят: умри за коммуну!

Сатанинское глумление в этих словах. <…>

Брат мой! <…>

С юга и с севера, с востока и с запада восстала великая русская рать. Она верит, что Бог не умер ещё. У неё есть Родина, как у всякого человека есть мать. Она хочет правды и закона, равного для всех. <…>

К винтовке, рабочий!

Не пропусти последней минуты!

Пусть на всенародном Учредительном Собрании твоя мать — Родина не скажет, что ты до конца позорил её».

Двинувшаяся с Юга России Добровольческая армия, традиционно именовавшаяся большевиками «белой», по составу своему была скорее «розовой», леволиберальной (именно этих взглядов и придерживался в 1917–1919 годах Прокофьев), а местами и попросту социалистической, «красной» (а вот социализму Прокофьев тогда сочувствовал мало). Обращение «товарищи!» встречалось в антибольшевистских воззваниях почти так же часто, как и в красноармейских приказах. Однако разница между воюющими была огромна: большевики ввергли страну в 1917–1919 годах в анархическое экспериментирование, установили равенство в нищете, подавили всех несогласных, поставили под ружьё всех военнообязанных, независимо от того, поддерживали они большевицкое правительство или нет; их противники вставали за «правду и закон, равный для всех», за благосостояние, за восстановление разогнанного большевиками и анархистами Учредительного собрания, дозволяли — даже внутри воюющей армии — свободу убеждений, брали в руки оружие только по внутреннему зову, добровольно, оттого их войска были так малочисленны, но зато так храбро сражались. Но Прокофьев осуждал жестокости, проявлявшиеся с обеих сторон в гражданской распре, — в конце концов русские убивали русских. Так, встретив в ноябре 1918 года в США на вечеринке у знакомых бывшего начальника морского министерства Временного правительства эсера Владимира Лебедева, он первым делом поинтересовался, вешал ли революционный социалист Лебедев кого по отбитии Казани у социалистов-большевиков. Когда Лебедев признался, что расстрелял «двести мерзавцев», настроение у всех, кто услышал ответ расстрельщика-меломана, было испорчено. И всё-таки ещё осенью 1919 года Прокофьев очень надеялся на победу противостоящих хаосу сил. 17 октября он записывает в дневнике: «Телеграмма о взятии Петрограда «антикрасными». Неужто? Какая радость! Завтра обитатели несчастной столицы поедят в первый раз после двух лет! Неужели через месяц или два я уже войду в контакт с моими друзьями? А к весне и путь прямой будет открыт!» А спустя три дня: «Петроград не взят, но бои в окрестностях: в Красном селе, Царском и Тоене. Моя милая дача в Саблине, где провёл такое хорошее лето, быть может, подверглась огню и уничтожению. Хотя правое крыло Юденича упирается в Тосно, ничего не слышно, чтобы оно перекинулось восточнее Николаевской железной дороги. Большевики мобилизовали для обороны всех молодых людей. В какую кашу влипли все мои друзья: Борис Верин, Асафьев, Сувчинский, Мясковский! Одна надежда, что их, близких к искусству, хранит рука Луначарского. Неизвестно также, какая судьба постигла мою квартиру на 1-й Роте, в которую перед моим отъездом Сувчинский послал верного человека, своего управляющего. Домашний скарб мне абсолютно не жалко и даже премированный рояль не очень жаль. Но в письменном столе остались письма за несколько лет и толстая тетрадка дневника за один из последних годов…»

Северной столицы антибольшевицкие силы не взяли. Вожди Добровольческой армии поняли, что, даже взяв другую столицу — Москву, удержать её своими малыми силами не смогут. Судьба Гражданской войны решилась в пользу Советской Республики: не потому, что она оказалась сильнее, а потому что порыв и убеждённость её противников истощились. Много лет спустя Сувчинский будет говорить о том, что в Гражданской войне боролись две одинаково революционизирующие правды: кто бы ни побеждал — сторонники Всероссийской Коммуны или Всероссийского Учредительного собрания, ни о каком возвращении в прошлое не шло и речи.

Страна теперь должна была решать, начиная с 1920 года, самый важный вопрос: куда двигаться дальше? Со странами Запада, которым Советская Республика сама в 1918 году объявила, после сепаратного мира с Германией, войну, но которые также предали добровольцев и их союзников, интернировав военные силы и ушедший в Средиземное море флот «антикрасных», или своим особым путём? Ждать ли, когда остальной мир осознает произошедшее в России? Становиться ли в этом ожидании ещё одной «провинцией» Запада, или, глядя лицом на Восток, двигаться и дальше — вперёд? Но если вперёд — то куда?

Прокофьев не знал, смеяться ли ему или злиться на своих нелепых американских рецензентов, но в интервью, данном в начале 1919 года Хэрриет Броуэр для журнала «Musical America», он не преминул поставить на вид: «Когда критик в моей стране должен написать о музыке нового композитора, он воспринимает это за серьёзное дело. В первую очередь, он старается узнать всё, что для себя возможно, о данной музыке. Связывается с композитором, просит того описать ему пьесы и проиграть их. Он будет их слушать раза три-четы-ре-пять; в результате, до того как он заговорит о них в печати, у него сложится хорошее представление об их форме и смысле. Всё это не слишком большие хлопоты для сознательного критика, ибо ему хочется дать как можно лучший обзор музыки. Но, похоже, что подобное не является методом в вашей стране». Никого, кто был бы равен умом и восприимчивостью Каратыгину, среди американских критиков не было. Музыкальная жизнь там только переходила из подросткового состояния в более или менее взрослое.