Выбрать главу

«Libera me, Domine, de morte aeterna… (Избави мя, Господи, от вечной погибели…)» — в ужасе произносит только ступивший на немецкую землю Рупрехт слова защитительной латинской молитвы.

Но Рената продолжает, не слушая, в порыве откровенности перед невидимым ей соседом — сквозь заколоченную дверь — свой прерывистый монолог, положенный Прокофьевым на музыку огромной лирической выразительности:

Мне было восемь лет, когда он явился первый раз: в солнечном луче, в белоснежной одежде, ангел, весь огненный, весь озарённый. Лицо его сияло, глаза голубые, как небо, волосы словно из тонкого золота. Огненный ангел! Огненный ангел! Огненный ангел! И назвал он себя Мадиэль, Мадиэль, Мадиэль.
Я нисколько не испугалась, и мы в тот самый день играли с ним в куклы. И он стал приходить ко мне часто, почти каждый день, всегда был весел и добр, и я полюбила его больше отца, больше мамы, больше родных и подруг. Иногда Мадиэль приходил в ином образе: он прилетал большой огненной бабочкой с белыми крыльями, с золотыми усиками, и я прятала его в моих длинных волосах. <…> Вечером ложился Мадиэль со мною в постель и прижимался, как кошка, до самого утра. В такие ночи он уносил меня на крыльях далёко, показывал иные города, славные соборы, неземные, лучезарные селенья.
А когда я стала старше, Мадиэль мне возвестил, что я буду святой и что за тем он послан ко мне. Он заклинал меня вести жизнь подвижницы, он заставлял меня подвергать себя пыткам, голодать, выходить босой на холод, бичевать себя по бёдрам и терзать себе груди остриями. Я проводила по целым часам на коленях, и Мадиэль оставался рядом и укреплял меня, изнемогающую. В те дни я исцеляла больных, И говорили, что я угодна Богу. Когда мне минуло шестнадцать лет, я стала молить его, чтоб он сочетался со мной и телесно. Он сам говорил мне, что выше всего любовь. Что ж может быть грешного, если мы свяжемся, сколько можно тесней. <…> Наконец, когда я была без сил, во сне я услышала его голос: «Хорошо, Рената, я явлюсь тебе, но вернусь, как человек». И я узнала его в графе Генрихе, приехавшем издалёка. Глаза его были голубые, а волосы словно из тонкого золота. Я не колебалась ни минуты, и граф увёз меня в свой замок. О, как мы были счастливы! <…> Но Генрих ни за что не хотел признаться, что он Мадиэль, а дальше, через год, он стал сумрачным, печальным. И однажды утром, не предупреждая никого, покинул свой замок.

Текст только незначительно отличается от того, что содержится в романе Валерия Брюсова. И хотя действие книги происходит в XVI веке, но вопросы ставятся самые что ни на есть актуальные и для начала XX. Что это — помешательство на сексуальной почве или прорывы в сверхреальное, на которых и зиждется религиозная вера? Но не есть ли тогда религиозная вера — психоз, трансформация стихии полового чувства? В постановке вопросов очевиден интерес к гештальтпсихологии. Для скептика Брюсова ответ ясен: да, это всё эротический психоз и перевозбуждение, доводящие Ренату до наговаривания на себя и суда инквизиции. У Прокофьева в опере ответ не настолько однозначен: возможно, психоз, но и видение иного; возможно, видение, но и фантастически преувеличенная вера. Композитор, вероятно, припомнил слова из книги Бориса Демчинского «Сокровенный смысл войны» (1915) о сравнительно меньшем, чем кошмар мировой бойни, порождённой торжеством рационализма, кошмаре средневекового ведовства и инквизиции: «…кошмар инквизиции кажется не лишённым некоторой доли очарования по сравнению с последующим торжеством холодного рассудка. Неизменный спутник тех времён — ведьма — всё же должна была искать проникновения в человеческие грёзы, иначе в ней перестали бы нуждаться. «В лице ведьмы, — говорит Сеайль, — гений женщины обнаружил свою глубокую интуицию: она вновь открыла природу, угадала тесную и многообразную связь между духом и миром, обладая даром непосредственного проникновения в сущность вещей». — И нынешний облик ведьмы, по словам Мишле, прекрасен: «Она должна быть тридцати лет, как Медея, этот образ красоты страдания, с глубоким взором, трагическая и нервная, с длинными и змеевидными волосами, — с целым потоком чёрных неукротимых волос. На её голове, быть может, покоился венок из вербены, могильный плющ или фиалки смерти». К ней шли тоскующие безотчётной тоской, шли истомлённые любовью…» Разве так уж далёк этот портрет от взгляда Ренаты на себя саму?

Но Рената «Огненного ангела» — это, несомненно, и случай душевного инфантилизма: женщина, мечтающая обрести в своём возлюбленном «отца и мать», а также наперсника по жизненным и интеллектуальным играм, а ещё проводника по жизни, готовая страдать и унижаться, даже временно быть с кем-то другим — с тем же Рупрехтом, с которым Рената в опере очень жестока и стремится прогнать прочь при первых же признаках появления Генриха-Мадиэля, — и всё ради того, чтобы острее ощутить переполняющее её, буквально выжигающее изнутри чувство. Сам Прокофьев, как и Брюсов, наделял странника-Рупрехта чертами автобиографическими. Но он же чувствовал себя отчасти Генрихом-Мадиэлем, и даже обладал некоторым внешним сходством с тем, каким тот описан в монологе Ренаты: голубоватые глаза, светло-золотистые волосы. Эта двойственность (и Мадиэль, и Рупрехт) запечатлелась в странно выстроенном любовном треугольнике оперы: поющая Рената — находящийся рядом с ней и изъясняющийся драматическими речитативами Рупрехт — и вечно молчащий Генрих-Мадиэль, которому отведена роль без пения и даже вообще без слов и который в какой-то момент — молча — сражается на шпагах с Рупрехтом. Кстати, в набросках, сделанных в Эттале, у Генриха была вокальная, теноровая партия — в противоположность баритону-Рупрехту и по аналогии с Мефистофелем, поющим в «Огненном ангеле» по тембру выше Фауста, что только усиливало нечеловеческие черты Генриха-Мадиэля. Но впоследствии Прокофьев лишил Огненного ангела голоса.