Разумеется, говорили не только о музыке. Прокофьев обсуждал с Асафьевым и сокровенную для него, интимно связанную с симфонией, над которой он сейчас работал, проблематику Christian Science. Прокофьев дал ему почитать главное сочинение Мэри Бейкер Эдди «Наука и здоровье с ключом к Писанию» (по-английски). Асафьев отвечал в том смысле, что опыт исцеления у него есть — в римских катакомбах, в 1914 году, от больного сердца, — но он связан скорее с христианством вообще и с впечатлением от первохри-стианства в частности.
2 октября 1928 года Асафьев сел на парижский поезд. Надо было проверить накопившуюся за месяц почту и, оправдывая советскую командировку, хоть что-то выписать из книг о, как отмечено в дневнике Прокофьева, «социальном положении музыки во Франции в таком-то веке». Понимал ли прямолинейный Прокофьев, до какой степени все эти советские отчёты были даже у его близкого друга Асафьева самым настоящим очковтирательством? Начинал понимать.
В Париже, куда Прокофьевы вернулись следом за Асафьевым и где были поначалу заняты поисками пристанища, прежнее общение возобновилось — с добавлением Сувчинского (на петроградской квартире которого Асафьев жил в трудную революционную пору). Заговорили о музыкальной молодёжи. Асафьев ещё в Ветразе упорно хвалил Попова и Шостаковича. Впрочем, предупреждал о «плохом характере» последнего. В Ветразе же Асафьев высказался и по поводу Набокова и Дукельского: первого, особенно поставленную у Дягилева пастишную кантату-балет «Ода» (на слова из «Вечернего размышления о Божием величестве…» Ломоносова), разругал, романсы последнего «снисходительно» похвалил. Теперь же, в Париже, Прокофьев затеял интригу: «…я хотел через Асафьева повлиять на Ансермэ, чтобы он повёз в Россию 1-ю симфонию Дукельского». Прокофьев, упорно стремившийся обратить внимание консерваторского товарища на имевшую явный успех в Париже музыку того, кого он выделял среди эмигрантской молодёжи, натолкнулся на вежливое непонимание. Симфонию Дукельского Асафьев «не решался» рекомендовать ехавшему в СССР с концертами Ансермэ, а партитуру дуэта «Душенька», посвящённого Прокофьеву, он счёл «беспомощной» и даже убедил было в этом самого Прокофьева. Дукельский, вызванный тревожным письмом Прокофьева из Лондона, где он в это время жил, встречался с Асафьевым в Париже, но менять ничего в оркестровке не стал и в сердцах обозвал столь ценимого Прокофьевым арбитра «Акакием Акакиевичем советской формации». Хорошо, что Дукельский не был знаком с асафьевской музыкой: тут он мог много на что указать на предмет несамостоятельности письма и уровня оркестровки у его критика.
Асафьев же в продвижении новой музыки из СССР явно преуспел: на встречах с Дягилевым, проходивших при участии Прокофьева, сыгравшего импресарио Первую фортепианную сонату Шостаковича и «Вокализ» Гавриила Попова, получил согласие на заказ следующего балета молодому композитору. «Дягилев решает остановиться на Попове и поручает Асафьеву устроить его приезд в Париж, платя дорогу по третьему классу и месячное пребывание, — записывает Прокофьев в дневнике. — <…> Асафьев очень доволен, что его командировка закончилась заказом балета советскому композитору: за это его погладят по головке».
Асафьев со слов самого Дягилева впоследствии говорил биографу Прокофьева Израилю Нестьеву, что «Блудный сын» был заказан Дягилевым Прокофьеву с целью вывести композитора за пределы чисто художественной проблематики. Дягилев якобы говорил Асафьеву: «Он нуждается в усилении этического начала в творчестве. Вот почему я настаивал на сюжете «Блудного сына». В вашей стране эта линия его искусства должна восторжествовать». Оставим на совести советского по воспитанию Нестьева выражение «ваша страна», едва ли возможное в устах патриота Дягилева, к тому же получившего, вслед за Прокофьевым, советский паспорт, хотя, с точки зрения ограниченного в опыте человека из СССР, именно так и должны были говорить живущие вне отечества русские. Дягилев почувствовал, что Прокофьев чем дальше, тем больше смыкается с основной линией отечественной культуры — ставившей этически, а значит, и эстетически, но никак не наоборот, осмысленное делание, как и сотрудничество художника звука со слушателем/зрителем/исполнителем на первое место.
Притчевый характер сюжета, взятого из пятнадцатой главы Евангелия от Луки, — это рассказ самого Иисуса, — позволял, как и в случае с любой притчей, и в особенности с притчей христианской, обращаться ко всякому, кто имеет уши, чтобы слышать, глаза, чтобы видеть происходящее, и сердце, чтобы понимать. Собственно, либретто балета исчерпывается евангельским текстом: это впоследствии дало Прокофьеву все основания отрицать какую-либо причастность официального либреттиста Кохно к предприятию. В притче повествуется о неком человеке, имевшем двух сыновей и по просьбе младшего «разделившего им имение»: «По прошествии немногих дней младший сын, собрав всё, пошёл в дальнюю сторону и там расточил имение своё, живя распутно. Когда же он прожил всё, настал великий голод в той стране, и он начал нуждаться; и пошёл, пристал к одному из жителей страны той, а тот послал его на поля свои пасти свиней; и он рад был наполнить чрево своё рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему. Придя же в себя, сказал: сколько наёмников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наёмников твоих.
Встал и пошёл к отцу своему. И когда он был ещё далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче!я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного телёнка, и заколите; станем есть и веселиться! ибо этот сын мой был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся. И начали веселиться.
Старший же сын его был на поле <…> Но он сказал <…> отцу: вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козлёнка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими; а когда этот сын твой, расточивший имение своё с блудницами, пришёл, ты заколол для него откормленного телёнка. Он же сказал ему: сын мой! ты всегда со мною, и всё моё твоё, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся» (Лк. 15:11–32).
И Дягилев, и Прокофьев могли без труда примерить — метафорически — платье блудного сына на себя самих. Тем более что именно как о «блудном сыне» писала о Прокофьеве московская критика в его приезд на родину.
10 ноября, так и не сговорившись с Кохно о деталях либретто, — да и нужно ли было сговариваться? — Прокофьев сел писать балет. Через две недели был готов эскиз сочинения — к 23-му числу композитор сочинил почти всю музыку, кроме заключения. Она отличалась неожиданной простотой и прозрачностью. Дягилев, приехавший из Шотландии, где гастролировала его труппа, посмотреть постановку нового балета Стравинского «Поцелуй феи» в соперничающей антрепризе Иды Рубинштейн, заглянул к Прокофьеву послушать написанное. Прослушанным он остался весьма доволен. Единственное, о чём импресарио попросил композитора, — не включать в балет никакого оставшегося втуне музыкального материала середины 1920-х годов: «Теперь в тебе столько мягкости, а тогда ты вколачивал гвозди».