К буянам инспектор был беспощаден. Когда хозяин трактира «Британия» пожаловался ему на студента, который задолжал, не желает платить, да и еще требует, Платон Степанович отправился в трактир сам.
«Ты задолжал, не платишь, да еще буянишь», — обратился он к бездельному студенту. Тот оробел: «Я-с, Платон Степанович, не собрался с деньгами; я ему заплачу… А он — просто грабит, цены берет хорошие, а если б вы видели, какая у него водка скверная, хоть не пей! Вот извольте попробовать сами». Нахимов выпил рюмку. «Ах ты, мошенник, — закричал он на трактирщика, — такую-то продаешь ты водку!» И начальственно распек. Студенту же посоветовал: «А ты бы лучше ром пил!» Тем дело и кончилось.
Прост был инспектор Нахимов? Скорее умен, многоопытен и истинно попечителен. В его бытность в университете не было ничего противоправительственного, никаких политических историй. Шумели студенты в «Британии», иной раз дрались с полицией, но уверен был Платон Степанович, что нет среди них заговорщиков, подобных братьям Критским, чье дело омрачило коронацию Николая I, нет вольнодумного поэта, последователя Полежаева, нет — избави бог! — и тайного общества. Стало быть, нет и опасности для правительства. Да и сами студенты были крепко убеждены в своей умеренности. Поэт Афанасий Фет, поступивший в университет в один год с Соловьевым, утверждал, что в тогдашних студенческих разговорах и спорах не было «ни малейшей тени каких-либо социальных вопросов. Возникали одни отвлеченные и общие: как, например, понимать по Гегелю отношение разумности к бытию?»
О Гегеле и философии речь впереди, но здесь вполне уместно выразить некоторое сомнение в словах знаменитого поэта. Тем более уместно, что другой поэт и университетский сотоварищ Соловьева — Яков Полонский (в 1838 году в Московский университет поступил и третий крупный поэт — Аполлон Григорьев!) объяснял философское умонастроение молодежи так: «Мы все были идеалистами, то есть мечтали об освобождении крестьян». Разве не скрыта в этом признании страшная опасность, которую не увидел инспектор? Ужели и бунт в николаевской России рисовался лишь в формах, отлитых десятилетия назад? Мыслят — значит не бунтуют?
Власти едва ли рассуждали столь упрощенно, до некоторой степени они понимали опасность интеллектуального протеста мыслящего меньшинства. К философским занятиям молодого поколения правительство относилось с недоверием, изучение Гегеля не поощрялось. Но попечение над умами — мечта недостижимая, да и не входило оно в служебные обязанности Платона Степановича Нахимова. Пусть об этом заботится высшее начальство, в первую голову министр Уваров. В поведении же студентов инспектор был уверен.
Граф Строганов в повседневную студенческую жизнь не вмешивался, наблюдал свысока, да и странно бы выглядел генерал-адъютант в трактире «Британия». Вместе с тем попечитель исправно ходил на лекции по всем факультетам, знал в лицо и по отзывам преподавателей всех сколько-нибудь заметных студентов, поощрял их ученые склонности, читал сочинения, осведомлялся у инспектора, имеют ли нуждающиеся уроки в богатых домах. Был, словом, не попечителем — благодетелем.
Для послушных и подающих надежды.
Фет на всю жизнь запомнил, как попечитель при упоминании на лекции его, студента Фета, перевода из Горация благосклонно промолчал. По тем временам это было более чем изумительно. К стихотворству университетское начальство с Полежаевской истории относилось с недоверием, а юный поэт к тому же выбрал для перевода оду под названием «К республике». И ничего — сошло с рук.
В необходимых случаях граф умел поставить на место. Слушатель (всего лишь!) юридического факультета Аполлон Григорьев был вызван к попечителю, который спросил его по-французски: им ли написано французское рассуждение? «Оно так хорошо, — добавил граф, — что я усомнился, чтобы оно было писано студентом». Строганов лукавил, он вряд ли позволил бы себе сомневаться во французском языке Орлова или Жихарева, но здесь какой-то безродный слушатель, выскочка. На прощание он дал Григорьеву совет: «Вы заставляете слишком много говорить о себе, вам нужно стушеваться».
Исполненный аристократических предрассудков, разделявший, как и все, кто близко стоял к Николаю I, увлечение форменностью, Строганов умел казаться добрым, умел не скрывать своего внимания к профессорам, студентам и гимназистам. Мемуаристы сохранили множество историй, которые рисуют попечителя заботливым, деликатным, выдержанным, и ни один мемуарист не проводит грани между добрым участием и административным попечением, словно и не был Строганов выдающимся учеником николаевской школы. А ведь был! Был и гордился своими нововведениями, своими улучшениями по университету, сделанными в пику Уварову и к вящей славе императора Николая I. Объезжая учебный округ, он побывал во Владимире, где жил сосланный Герцен. Строганов пригласил недавнего воспитанника Московского университета к себе. Герцен вспоминал: «Он меня принял очень хорошо. Наговорил мне кучу комплиментов и скорым шагом дошел до чего хотел.
— Жаль, что вам нельзя побывать в Москве, вы не узнаете теперь университет; от здания и аудитории до профессоров и объема преподавания — все изменилось, — и пошел, и пошел.
Я очень скромно заметил, чтоб показать, что я внимательно слушаю и не пошлый дурак, что, вероятно, преподавание оттого так изменилось, что много новых профессоров возвратилось из чужих краев.
— Без всякого сомнения, — отвечал граф, — но сверх того дух управления, единство, знаете, моральное единство».
Надо отдать должное Строганову: он принес Московскому университету больше пользы, чем вреда. Кто еще из николаевских сановников заслужил такую рекомендацию? Никто.
Правда, для полноты картины надо добавить, что, преуспев в заботе о «моральном единстве», попечитель менее всего интересовался материальной стороной жизни воспитанников Московского университета. Большая часть студентов, прибывших со всех концов России, жила по частным квартирам, снимая небольшие комнатки, некоторые жили весьма бедно, перебиваясь дешевыми уроками. Полонский считал себя богачом, если в его жилетном кармане заводился двугривенный, который он тратил на чашку кофе в кондитерской, где имелись лучшие журналы и газеты и где часами можно было читать все, что интересовало. (Когда Строганов ушел и попечителем стал Голохвастов, студентам запретили ходить в кондитерские читать газеты. Как не помянуть добрым словом строгановское время!)
Были студенты, которые испытывали не только бедность, но и нищету. Такие жили на далеких окраинах, в университет ходили по очереди, имея одну пару сапог на двоих или троих. Вовсе не ходить было опасно: старые студенты соловьевского времени помнили, как совсем недавно за своевольный пропуск лекции казенные студенты подвергались штрафу, вычету из стипендии, а своекоштные за десять пропущенных лекций подлежали исключению.
Профессора обычно за посещением лекций не следили, иные читали и для трех человек, но попадались и злопамятные, смотревшие на студентов как на неприятелей и беспощадно срезавшие на экзаменах тех, кто мало посещал занятия. Таким был, например, грубый и самолюбивый протоиерей Терновский, бездарно читавший богословие. Студенты тяготились его лекциями, на экзаменах получали нули и единицы. Между тем отметки у Терновского имели особое значение: получившие единицу, на каком бы факультете они ни учились, на следующий курс не переводились.
Главной причиной, вынуждавшей посещать самые скучные лекции, было полное отсутствие учебных пособий. К экзаменам можно было подготовиться только по профессорским лекциям, удобные литографированные издания которых вошли в обыкновение позднее, в пятидесятые годы, когда Соловьев был уже профессором. В его время студенты должны были слово в слово записывать лекции, которые читались профессорами нарочито медленно, нараспев. На лекциях стояла тишина, и только слышен был скрип перьев. В профессоре высоко ценились четкая дикция и поставленный голос. Одним из достоинств лекций Крюкова Соловьев считал то, что «привлекательности речи Крюкова, как латинской, так и русской, помогал очень много необыкновенно приятный, звучный орган, на котором он очень искусно умел играть, как на инструменте; до сих пор еще не встречал человека, который бы умел так играть на своем голосе, приводить его в такую гармонию с мыслью, с рассказом-своим». Многие студенты не поспевали за лекторами и тогда садились рядом, один записывал, сколько успевал, затем продолжал второй, третий… Дома лекции приводились в порядок, переписывались. В сомнительных случаях плохо записанный, непонятный текст показывали профессорам, те вносили исправления, дополняли. Учеба в университете — труд и труд нелегкий. Успех приходил к истинным труженикам.