Как и во все времена, среди студентов встречались ленивые, бесталанные либо такие, кто увлечен был посторонними предметами — писал стихи, рисовал, мечтал о военной службе. Лекции казались им тоскливой болтовней, они, как Афанасий Фет, дремали, поставив кулак на кулак, или искали смешную сторону в профессорском чтении. На экзаменах они тушевались, нередко оставались на второй год, а то и вовсе не кончали курса.
Обычная университетская жизнь… Сергей Соловьев вошел в нее легко, аккуратно посещал лекции, постоянно их записывал. Он был образцовым студентом, занимался много и добросовестно, сразу обратил на себя внимание профессоров. Жил он с родителями в доме на Остоженке, сравнительно с другими студентами не бедствовал, располагал карманными деньгами, сохранив урок у Голицыных и давая еще другие уроки в разных домах. Фета он не раз выручал из беды, давая взаймы рублей десять.
Историко-филологическое отделение, где он учился, до введения нового устава называлось отделением словесных наук, о чем напоминала полустертая надпись золотыми буквами над дверью Большой словесной аудитории: «Словестное отделение». Надпись долгие годы веселила студентов, огорчала профессоров и ректора, но руки до нее как-то не доходили. В сущности, велика ли разница… Грамматическую ошибку не исправили; когда подоспело переименование 1835 года, сторож просто соскоблил позолоту. «Словестное отделение» имело неплохие традиции всеобщего безразличия.
Деканом отделения и ректором университета был известный историк, основатель и глава «скептической школы» в русской историографии Михаил Трофимович Каченовский. Профессор был стар, в 1835 году он уступил кафедру русской истории Погодину, а сам читал последнему, четвертому курсу новый предмет, введенный уваровским уставом, — историю и литературу славянских наречий. Читал он медленно, однообразно, вяло, и Соловьеву не удалось почувствовать и оценить его блестящего остроумия и едкой иронии, которые привлекали к Каченовскому не одно поколение студентов. В первой половине 1830-х годов «скептическая школа» господствовала в стенах Московского университета, учениками Каченовского были Николай Станкевич, Сергей Строев, Осип Бодянский, Константин Аксаков. Последний написал драматическую пародию в стихах «Олег под Константинополем», где высмеивал противников «скептической школы». Его друг Белинский поместил отрывки из пародии в газете «Молва» с сочувственным предисловием. Талантливых студентов Каченовский привлекал смелостью, с которой подвергал сомнению подлинность большинства летописных известий, суждениями о «баснословном» периоде русской истории. Работа Строева так и называлась — «О недостоверности древней истории и ложности мнения касательно древности русских летописей».
Все было в прошлом. Перед Сергеем сидел невзрачный старичок, прятавший лукавые карие глаза под седыми бровями; он оживлялся лишь тогда, когда находил возможным оспорить подлинность славянских древностей. Он раскрывал недавно вышедшую книгу прославленного чешского ученого и славянского патриота Шафарика, в названии которой стояло «Славянские древности», переводил целые страницы, комментировал, отмечал несообразности Доводы его были какие-то двусмысленные. О древнерусской надписи на тмутараканском камне Каченовский говорил: «Да вот и государь император Николай Павлович, как взглянул на нее, так и сказал: «Это, должно быть, подложная надпись!» Соловьев заинтересовался, разыскал давнюю работу археолога и президента Академии художеств Оленина «Письмо к графу А. И. Мусину-Пушкину о камне тмутараканском» Прочитав ее, огорчился — тридцать пять лет назад ученые искали доказательств в данных эпиграфики и палеографии, в нынешнее же время…
Идеи «скептической школы» едва затронули Соловьева Каченовский рекомендовал читать старый журнал «Вестник Европы», который он долгие годы редактировал и по которому, как он уверял, император Николай Павлович выучился читать по-русски. В журнале встречались поверхностные выходки против Карамзина, скорее злые, чем убедительные, но не было и намека на стройную концепцию русской истории. Коренному москвичу приятно, конечно, было читать похвалы Каченовского Москве и князьям московским (когда-то именно это подкупило Константина Аксакова), но стремление отнести начало достоверных известий о русской земле ко временам Даниила Александровича и Ивана Калиты выглядело просто смешным. Многолетняя полемика Каченовского с Погодиным показала неосновательность исторического скептицизма, последнее слово в ней осталось за более молодым исследователем, знатоком и собирателем летописей, этих ценнейших источников по ранней русской истории. Позднее Соловьев признавал заслуги «скептической школы» в разработке методов исторической критики, но писал, что у скептиков была «золотая голова и глиняные ноги». В своей научной работе он предпочитал прочно стоять «на ногах», в исследовании шел, как научил Погодин, от источника и был далек от гипертрофированной его критики, характерной для Каченовского и его учеников.
В общении с Каченовским имелась грань, значение которой открылось Соловьеву не сразу. В студенческие годы он с удивлением наблюдал, как, соблюдая скрупулезную тщательность в выполнении принятых на себя ученых обязанностей, профессор всячески избегал административных дел. Ректор и декан, Каченовский уклонялся от ответственности, любая бумага по управлению университетом встречала с его стороны возражения: «Да как же это так? Да зачем же это так?» Он даже не брал домой книги из университетской библиотеки, опасаясь, что они каким-нибудь образом пропадут. Смелый ученый был осторожным и мнительным чиновником, помнившим, что предыдущий ректор Болдырев получил отставку со всех постов, неосмотрительно разрешив к печати номер «Телескопа» с возмутительной статьей Чаадаева. Соловьеву, которому судьба назначила повторение административной карьеры Каченовского, подобное раздвоение было чуждо. Слабость была не в его натуре.
При всех своих недостатках старый ученый был крупной фигурой в русской научной и общественной жизни, он с достоинством нес звание профессора Московского университета, и у него было чему поучиться. В урочный час приходил Каченовский на занятия, добродушно оглядывал студентов и начинал лекцию, которая длилась ровно два часа, по ней можно было сверять время. Такое отношение к педагогическим обязанностям внушало уважение. Другие профессора поступали иначе: Терновский вместо двух часов читал час, Давыдов опаздывал на половину лекции, которую тем не менее ухитрялся и кончить пораньше. Став профессором, Сергей Михайлович Соловьев с горечью убедился, что неточно, необязательно и молодое поколение преподавателей; некоторые вполне могли беспричинно пропустить лекцию. Катков по полугоду сказывался больным, сидел дома в халате, вспоминал берлинские подвальчики, где подают холодное пиво, ругал российские безобразия. «Тяжело, на душе тяжело», — повторял он, и окружающие сочувственно кивали головами, ведь времена-то какие, хуже аракчеевских. О студентах Катков не вспоминал. И не он один. После 1848 года померкла лекторская слава Грановского…
Профессору Соловьеву такая позиция была органически чужда. В университете он читал общий и специальные лекционные курсы, вел занятия в других учебных заведениях. В неделю выходило по 8—12 лекций. Это много. И так — год за годом.