Выбрать главу

Кружок Станкевича ввел Гегеля в моду. Было время, когда Николай Станкевич признавал; «Гегеля я еще не знаю». Заветом же мечтательного философа стали слова: «Все враги Гегеля — идиоты». Упоение гегелевскою философией было безмерно. Любой, не знакомый с нею, считался в кружке Станкевича «почти что несуществующим человеком», Отсюда, добавлял мемуарист Анненков, «и отчаянные усилия многих, бедных умственными средствами, попасть в люди ценою убийственной головоломной работы, лишавшей их последних признаков естественного, простого, непосредственного чувства и понимания предметов». Иван Киреевский иронизировал: «Нет почти человека, который бы не говорил философскими терминами; нет юноши, который бы не рассуждал о Гегеле; нет почти книги, нет журнальной статьи, где незаметно бы было влияние немецкого мышления; десятилетние мальчики говорят о конкретной объективности». Квинтэссенцией русского гегельянства стала шутка Александра Жемчужникова:

В тарантасе, в телеге ли Еду ночью из Брянска я. Все о нем, все о Гегеле Моя дума дворянская.

Германия с ее университетами представлялась московским любомудрам желанной целью, и, уезжая туда в 1837 году, Станкевич ждал для себя душевного возрождения. После его отъезда в Москве на первый план выдвинулись Бакунин и Белинский, каждый, по словам Герцена, «с томом Гегелевой философии в руках и с юношеской нетерпимостью, без которой нет кровных, страстных убеждений». Изучение Гегеля привело их в конце тридцатых годов к «примирению с действительностью» николаевской России. Во всяком случае, в гаком смысле истолковали они знаменитое гегелевское положение: «Все действительное — разумно, все разумное — действительно». Бакунин и Белинский были настолько последовательны в «примирении с действительностью», что, как вспоминал Иван Панаев, в их глазах «сомневаться в гении Николая Павловича считалось признаком невежества».

Бакунин утверждал: «Восставать против действительности и убивать в себе всякий живой источник жизни — одно и то же; примирение с действительностью, во всех отношениях и во всех сферах жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гёте — главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь», «Примирение» Белинского нашло выражение в нашумевших статьях «Бородинская годовщина», «Мендель, критик Гёте», которые с болью читали его друзья. Грановский в конце 1839 года писал Станкевичу из Москвы, что ему везде приходится защищать Белинского от «упрека в подлости»: «Более всего мучит меня то, что студенты наши — и лучшие — стали считать его подлецом вроде Булгарина, особливо после последней статьи его. Дело все — в поклонении действительности. Ты знаешь, с каким остервенением защищает он свои мнения, до каких крайностей его доводят противные мнения. Он в самом деле говорит дичь. Статья действительно гнусная и глупая».

1839 год — Соловьев был тогда в числе лучших студентов второго курса историко-филологического отделения, где в сентябре начал читать лекции по всеобщей истории только что прибывший из длительной заграничной командировки Грановский.

Всеобщее увлечение Гегелем имело различные последствия — или не имело их вовсе и проходило бесследно. И. Киреевский предлагал поговорить с любым мыслителем, «которых у нас теперь так много»: «Если вы всмотритесь в тот умственный процесс, посредством которого этот поклонник Гегеля приобрел свое основное убеждение, то с удивлением увидите, что процесса не было никакого. Большею частию он даже совсем не читал Гегеля… Принятие чужих убеждений — дело такое обыкновенное, что из нескольких сот гегельянцев, известных мне, я едва мог бы назвать трех, в самом деле изучивших Гегеля». Скептицизм Киреевского основателен, хотя несомненно, что было и серьезное усвоение идей германского философа, которое в иных случаях (Белинский, Бакунин, Владимир Милютин, Герцен, Огарев) сопровождалось интересом к идеям социализма. К началу сороковых годов Белинский и Бакунин, как известно, отказались от покорного следования неверно понятым философским схемам, стали истолкователями диалектического метода Гегеля как средства познания и преобразования действительности. «В Москве, — писал Герцен, — социализм развивался вместе с гегелевской философией». Диалектика Гегеля объективно пролагала путь социалистической мысли в России.

Московский университет, говоря словами Аполлона Григорьева, был «университетом таинственного гегелизма, с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой». Молодые профессора, недавно слушавшие лекции в германских университетах, — юристы Редкин и Крылов, историки Крюков и Грановский — увлекали студентов идеями Гегеля, излагали с кафедры гегелевскую схему мировой истории, толковали о движении абсолютного духа. Часть старой профессуры с подозрением смотрела на новоявленных гегельянцев: со времени строгановского погрома 1826 года философия была в Московском университете запретным плодом, а высшее начальство преследовало ее как нечто вредное и совершенно лишнее для русского общества. Погодин, Шевырев, Давыдов заговорили о забвении православия, о науке «по Гегелю». Попечитель Строганов разрешил напечатать в «Московских ведомостях» герценовскую статью о лекциях Грановского при условии — не упоминать имени Гегеля. «Откуда эта гегелефобия?» — спрашивал себя Герцен. Просвещенный граф был тверд: он будет всеми мерами «противудействовать гегелизму и немецкой философии», ибо она «противуречит нашему богословию».

В учебных планах историко-филологического отделения и юридического факультета философия числилась среди предметов первого курса, но под видом философии читалась логика. Когда Иван Тургенев в начале 1842 года попросил допустить его к испытанию на степень магистра философии Московского университета, то после длительной переписки с попечителем и ректором получил ответ, где выражалось сомнение «на счет возможности допустить просителя к испытанию в науке, которая в течение 15 лет не преподается в университете».

А ведь был целый факультет, называвшийся философским!

Запретительная политика была удобна, но недальновидна. Погодин, чей пытливый ум проникал далеко за пределы обязанностей, очерченных для профессора русской истории, это понимал. Он считал своим долгом представить министру народного просвещения донесение о своем пребывании за границей: «Я думал прежде, что так называемый дух времени не существует и что это есть выражение, придуманное учеными и поэтами. В нынешнее мое путешествие, как оно ни было кратковременно, я убедился совершенно, что дух времени есть и что с ним бороться трудно… Легко сражаться против врагов явных и знакомых, а теперь выходят на поприще и незнакомые, и невидимые».

Погодина беспокоило положение в сопредельных и дружественных России странах: «Узы, религиозные, династические, узы предания ослабли в Пруссии. Печать становится более дерзкою день ото дня, министры и правительства подвергаются оскорблениям. Самое университетское учение приняло другое направление: молодое поколение, схватившись за Гегелевы результаты, растолковало их по-своему, пустилось зря в политику и изменяет самую жизнь». Для борьбы с духом времени профессор предлагал учредить в Московском университете кафедру философии, что «послужит громовым отводом, если она достанется благонамеренному и дельному человеку». Погодин пояснял: «Студенты, занимаясь теперь философией без руководства, бросаясь также на результаты и не прилагая спасительного труда, могут избаловаться и развратиться умственно и нравственно. Конечно, это будет на короткое время, ибо рассудок русский крепче немецкого; но зачем рисковать, зачем допускать разврат и на короткое время? Огнем не шутят, а в наше время есть много огней, разрушительнее ружейного и пушечного». Совет дельный, и в дальнейшем правительство им воспользовалось.

Одним из «благонамеренных» был профессор Шевырев. В молодости он вместе со сверстниками, Дмитрием Веневитиновым и его друзьями, которые составляли прославленный в летописи русской культуры веневитиновский кружок, стал шеллингианцем и в конце жизни с гордостью заявлял: «Я оставался, в течение всего моего университетского поприща, постоянным и добросовестным противником Гегелева учения». Шевырев писал статьи о том, что в гегелевской философии нет бога — Ивана Киреевского такие статьи бесили, а Станкевич недоумевал: «Сам говорил мне, что не знает Гегеля, а потом говорит так». В университете он спорил с Гегеле с молодыми профессорами — после его схватки с Крюковым Юрий Самарии радовался: «Шевырев подрезан с ног славно». Изучавшие Гегеля, даже Станкевич, казались Шевыреву негодяями. В московские споры он вносил дух страстного антигегельянства, что ставило его в изолированное и несколько смешное положение в университете и обществе. Остается гадать, что он думал, читая соловьевский «Феософический взгляд…», где наивный студент пел дифирамбы Гегелю. Негодовал или, подобно Погодину, уповал на то, что «рассудок русский крепче немецкого»?