Беспокойная атмосфера студенческих исканий была хорошо знакома Соловьеву: «Время проходило не столько в изучении фактов, сколько в думании над ними, ибо у нас господствовало философское направление; Гегель кружил всем головы, хотя очень немногие читали самого Гегеля, а пользовались им только из лекций молодых профессоров; занимавшиеся студенты не иначе выражались, как гегелевскими терминами. И моя голова работала постоянно; схвачу несколько фактов и уже строю на них целое здание. Из Гегелевых сочинений я прочел только «Философию истории»; она произвела на меня сильное впечатление». Соловьев не только прочел «Философию истории», но и сделал из нее обширные выписки. Некоторое время он мечтал о соединении философии Гегеля с православием: «Религиозное чувство коренилось слишком глубоко в моей душе, и вот явилась во мне мысль — заниматься философиею, чтобы воспользоваться средствами ее для утверждения религии, христианства». Отметим, что к тому же стремился Константин Аксаков, которого Белинский прозвал «замоскворецким Гегелем» и в котором Герцен видел полу-гегельянца и полу-православного.
Увлечение философией не переросло у Соловьева в серьезные занятия ею. Юношеские мечты об основании новой философской системы довольно скоро померкли: «Отвлеченности были не по мне; я родился историком». Однако он на всю жизнь сохранил интерес к философии истории, к теоретическим аспектам исторического познания. От Гегеля он воспринял понимание всемирной истории как единого, органического, закономерного процесса прогрессивного развития человечества. Соловьев верил, что история подчинена законам разума и должна быть изучаема историками с точки зрения разума. Он был убежден в познаваемости исторических событий, твердо придерживался фактов в научном исследовании. У Гегеля Соловьев мог встретить апофеоз государства («Философия права»), что, разумеется, было далеко еще не тождественно построениям будущей государственной школы. Влияние гегелевских идей было столь долгим и глубоким, что поздняя работа Соловьева «Наблюдения над историческою жизнью народов» представляла собой в первоначальном виде как бы сколок с «Философии истории».
Занятия философией сблизили молодого Соловьева с наилучшими представителями тогдашнего студенчества. Так характеризовал Фет членов «мыслящего студенческого кружка», в центре которого находился Аполлон Григорьев. На антресолях дома Григорьевых на Малой Полянке сходились студенты разных курсов юридического и философского факультетов, вели бесконечные беседы, в небольших комнатах стоял стон от споров и взрывов смеха. Снизу, от родителей, прибывали подносы со стаканами чаю, ломтиками лимона, сухарями и сливками. Обстановка была самая непринужденная и до мелочей напоминала собрания у Станкевича. Имя Гегеля повторяли так часто, что однажды слуга Иван, подвыпив, крикнул при театральном разъезде вместо «Коляску Григорьева!» — «Коляску Гегеля!» С той поры в доме его прозвали Иваном Гегелем.
В романе в стихах «Свежее преданье» Полонский, постоянный посетитель Григорьева, нарисовал обобщенную картину московской студенческой жизни. Герой романа, Камков, прототипом которого был близкий к Станкевичу поэт Клюшников, помнил,
В поэтических строках, которые Ап. Григорьев находил прекрасными, даны исторические реалии; Б., К. и Г. расшифрованы в примечании самим поэтом — Бакунин, Кетчер, Герцен, но перед нами не кружок Станкевича, где не бывали Герцен и Полонский, и не кружок Ап. Григорьева, о котором едва ли и подозревали Герцен и Бакунин. Полонский словно бы соединил оба кружка и был прав.
Поразительно несовершенна память русского общества! Кружок Аполлона Григорьева занял в Москве и в Московском университете место распавшегося кружка Станкевича, он наследовал все: бдения над сочинениями Гегеля и тяжеловесный язык немецкой философии, страсть к литературе и интерес к русской истории. Просуществовав до 1843–1844 годов, новый кружок обеспечил естественную преемственность идейных исканий молодого поколения и распался только тогда, когда главным содержанием общественной жизни стали споры славянофилов и западников, споры не философские, а историко-социальные. Он заслуживает серьезного внимания, но между тем остается неизвестным и неизученным. Почему? Едва ли не потому забыт кружок Аполлона Григорьева, что не был помянут он Герценом в «Былом и думах», которые и поныне остаются во многих случаях единственным источником сведений о том замечательном времени.
Составляли кружок люди незаурядные. В нем сложилась поэтическая плеяда — Полонский, Григорьев, Фет, и последний навсегда запомнил свой восторг от услышанных впервые стихов Полонского:
Молодежь читала «Собор Парижской бомогатери» и драмы Гюго, поклонялась французскому поэту Ламартину, платила по пять рублей за книжку стихов Бенедиктова, который, по словам приказчика книжной лавки, «почище Пушкина-то будет». Григорьев за полгода выучил немецкий язык, чтобы читать Гёте и Гегеля. Всеобщее уважение вызывал старшекурсник Константин Кавелин, когда говорил, что потратил полгода на то, чтобы прочесть и понять одно только предисловие к философии Гегеля.
Кавелин был из хорошей дворянской семьи, кружок иногда собирался в доме его родителей, и Соловьев, друживший с черноглазым спорщиком, для которого был один авторитет, домашний учитель его юности Белинский, входил в незнакомую прежде атмосферу жизни московской дворянской интеллигенции. Он был благодарен Кавелину, хотя и, став профессором, долгое время чуждался салонных споров, где блистали Чаадаев, Хомяков, Грановский, Герцен. Года за два до смерти Соловьев в одной из научных работ сделал маленькое отступление, в котором нетрудно уловить то смятение чувств, что он испытывал в молодости в изысканных литературных гостиных: «Человек входит в незнакомое общество, к которому не принадлежит по своему происхождению; он чувствует неловкость, самолюбие его страдает, — как на него взглянут: не будет ли чего-нибудь оскорбительного в приеме, не дадут ли ему чувствовать своего превосходства? И как он будет благодарен тому члену этого общества, который пойдет к нему навстречу с распростертыми объятиями, своим дружеским обращением ободрит, даст развязность, заставит забыть, что есть какая-то неравность».
К кружку Григорьева принадлежали, кроме Кавелина, и другие светские молодые люди: аристократичный Михаил Жихарев, племянник Чаадаева и близкий к нему человек; Василий Елагин, сводный брат Ивана и Петра Киреевских, сын хозяйки литературного салона Авдотьи Петровны Елагиной, дом которой, «республика у Красных ворот», был средоточием умственной жизни Москвы; князь Владимир Черкасский, который прославился деятельным участием в подготовке отмены крепостного права, а в русско-турецкую войну 1877–1878 годов возглавил гражданскую администрацию освобожденной Болгарии; остроумный Александр Новосильцев, зять Голохвастова, утверждавший, что Московский университет построен по трем идеям: тюрьмы, казармы и скотного двора, и его родственник приставлен к нему в качестве скотника; прилежный Сергей Иванов, со временем занявший голохвастовское место помощника попечителя; рослый красавец Николай Орлов, сын опального героя генерала Михаила Орлова, в 1814 году принявшего ключи от Парижа, видного декабриста, которому его брат Алексей, 14 декабря возглавивший атаку гвардейской кавалерии на декабристское каре, на Коленях вымолил неполное прощение у императора.