Выбрать главу

На следующий день штормило, мучила морская болезнь. Все-таки он был первым из рода Соловьевых, кому выпало плыть по морю. Недаром любил он в детстве книги о путешествиях. Пройдут годы, и его дети будут гордиться: «Мы — внуки адмирала!» Море сильно досаждало будущему зятю адмирала и — «невыразимый восторг овладел мною, когда я вышел на берег и в дилижансе поехал из Травемюнде в Любек; страна показалась мне земным раем». Почудилось, что ему двенадцать лет и он вновь прилежно рассматривает картинки «Всемирного Путешествователя». Но Любек был явью.

Старинный ганзейский город, вольный город купцов и мореплавателей, Любек когда-то имел флот, который господствовал на Балтике. О давней славе напоминали готические соборы с высокими башнями, здание ратуши с биржей, остатки средневековых укреплений. Город стоял в удалении от моря, на реке Траве-Вакениц, гавань Любека была в Травемюнде, низкие пакгаузы которого незаметно переходили в городские предместья, где стояли сказочные домики под красными черепичными крышами. «Земной рай» очаровал молодого путешественника. Недавнее волнение души представлялось чрезмерным, особенно после разговора с хозяином любекской гостиницы, добрым немцем, как он себя называл, который уверял, что всякий русский, приезжающий в Германию, пользуется в ней почетом и неограниченным кредитом. Разговор шел по-немецки, и Сергей с удовольствием отметил, что может вести его без особенных усилий. Осмотрев достопримечательности Любека, он отправился в дилижансе в Берлин.

Столица прусского королевства была скучна и пустынна. Трехдневные поиски соотечественников привели Соловьева сначала в канцелярию университета, где он справился о русских слушателях, а затем на квартиру Александра Попова, магистра юридического факультета Московского университета, чью диссертацию о «Русской правде» в отношении к уголовному праву Погодин, а вслед за ним и Соловьев, сочли «жиденькой». Но то было в Москве.

В Берлине встретились старые знакомые. Попов свел новоприбывшего с другими москвичами — с Василием Пановым, с Александром Ефремовым. Все были молоды — старшему, Ефремову, шел двадцать седьмой год, — любознательны, начитанны и неглупы. Зажили весело: ходили на лекции, вместе обедали, после обеда отправлялись на загородные прогулки. Рассуждали о берлинских профессорах, вспоминали Москву. Ефремов хорошо знал Белинского, Константина Аксакова, Бакунина, Грановского, благоговел перед памятью Николая Станкевича. Иногда рассказывал об умершем друге. Речь его делалась торжественна и печальна, он говорил высоким слогом. Сергей пытался понять причину преклонения перед человеком, который, на его взгляд, принадлежал к отсталой школе Каченовского и ничего не успел совершить. Панов и Попов причисляли себя к московским «славянам», наперебой хвалили речи Хомякова, говорили об учености Ивана Киреевского, о заслугах его брата Петра, собиравшего народные песни. Соловьев внимательно слушал. В короткое время он узнал о жизни московского общества, о летучих настроениях и оттенках мнений больше, чем за все годы студенченства и сухого общения с профессором Погодиным. Хомяковские мысли о великом будущем славянского мира были понятны и притягательны. Неясное беспокойство возникало, правда, когда на память приходили островерхие крыши Любека. Подлинно земной рай!

Главным содержанием берлинской жизни был университет. Домашний учитель Строгановых, он не мог надолго задержаться в Берлине и потому торопился увидеть европейски прославленных профессоров. Лекции слушал жадно, без особого разбора, по истории, философии, географии, теологии, филологии. Содержание некоторых лекций неожиданно оказывалось известным из прежде прочитанных книг — ни новых фактов, ни новых мыслей, и он удивлялся немецким студентам, усердно записывавшим за профессором.

Поразил Шеллинг, «великолепный старик с орлиным взглядом». Живой классик. Шестидесятисемилетний философ, к которому слава пришла еще в конце прошлого века, завершал чтение знаменитого берлинского курса лекций, начатого с большой торжественностью в 1841 году. Шеллинг излагал философию «мифологии и откровения», призывал искать истину по ту сторону разума, в особом «опыте», недоступном рациональному познанию. «Философия откровения» должна была, по убеждению Шеллинга, соединить знание и веру. Московское увлечение философией, юношеские мечты утвердить на ее основании христианскую религию вспомнились Соловьеву, когда он услышал на лекции нелестный отзыв о Гегеле, своем недавнем кумире. Содержание лекций Шеллинга показалось Соловьеву вычурным, чересчур философско-мистическим, но глубокое впечатление производила отточенная речь, величавая манера держать себя на кафедре.

Средневековую историю Европы в Берлине читал Леопольд Ранке. Высокая эрудиция, живое изложение привлекали к нему многочисленных слушателей. С поразительным мастерством разбирал Ранке источники, вчитывался в них, методично критиковал. Он был неутомимым тружеником, годами работал в немецких, итальянских, французских архивах, обладал феноменальной памятью. Созданный им в Берлинском университете исторический семинарий заложил основы научной школы, из которой вышли будущие светила немецкой науки — Вайц, Гизебрехт, Кёпке, Деннигес, Зибель. Критику источников Ранке гармонично сочетал с почти художественным рассказом о происходивших событиях, был исключительным стилистом, мастером исторического портрета. Ученики звали Ранке великим. Учитель призывал их к научной добросовестности и объективности, учил работе с историческими документами. Политические взгляды исследователя были консервативны, в тридцатые годы он издавал историко-политический журнал, специальной целью которого была борьба с либерализмом, с «разрушительными нововведениями». Ранке предупреждал немцев об опасности увлечения «иностранными доктринами», мечтал об объединенной Германии под главенством Пруссии. История переплеталась с политикой, объективность пропадала.

Внешность и манеры Ранке были своеобразны. Маркс называл его «танцующим карликом». Отзыв Соловьева был строже и несправедливее: «Слышал Ранке, коверкавшегося на кафедре, как пьяная обезьяна, и желавшего голосом и жестами выразить характер рассказываемого события». Слов нет, в Москве читали иначе, хотя и там артистизм Ранке нашел отзвук в лекциях Грановского.

В аудиториях Берлинского университета, из уст самого Ранке, Сергей Соловьев услышал его знаменитое определение основной задачи историка — показать, «как было на самом деле» («wie es eigentlich gewesen war»). Чем больше он вдумывался в эту формулу, тем меньше находил в ней смысла. Кто, в самом деле, хочет писать историю не так, как она происходила в действительности? Понятно, что Ранке предостерегал от умозрительного подхода к событиям прошлого, от строгой логики гегелевых схем. Да, история нелогична, но без философии она становится и вовсе бессмысленна. Соловьев сомневался в правоте Ранке. В молодости сомнения плодотворны.

Церковную историю читал Неандер, о рассеянности и странностях которого ходили легенды. Например, переменив квартиру, он ходил в университет мимо старой, ибо иначе рисковал не найти дороги. Соловьев уважительно слушал рассказы о христианском благочестии профессора, который в юности носил имя Давида Менделя и обратился в христианство под влиянием философии Платона. Пример Неандера учил строгой последовательности в делах и мыслях, что Соловьев редко встречал в России. Невольно он вспоминал Чаадаева, чьи странности и католические симпатии были столь известны Москве. Конечно, Чаадаев не ученый, не профессор, читающий лекции студентам, он — светский человек, остроумец, оратор Английского клуба, что, однако, не избавляет его от обязанности быть последовательным. Критика важна, в России опа — дело нелегкое и опасное, но достаточно ли для правильного общественного развития одной критики, не важнее ли дело.

Берлинские лекции были во всех отношениях поучительны для Соловьева. Он с веселым любопытством слушал занятные нападки Августа Бека на научных соперников этого выдающегося языковеда. Германская филология процветала, но по форме полемика мало чем отличалась от старых споров Погодина и Каченовского.