С первых дней Соловьев установил твердый распорядок дня, от которого не отступал все два года пребывания в Париже. Он мог быть доволен парижской жизнью. Занятия у Строгановых шли по утрам, к полудню он был свободен. Привязанности к ученикам он не чувствовал. Мальчик был неглуп, но вял, беспорядочен, откровенно тяготился учением; девочка была живее — и только. Пользы от занятий выходило немного. В полдень завтракали, и Соловьев шел в Королевскую библиотеку, где занимался часа два-три. Потом он возвращался домой, перебирал сделанные выписки, работал. В шесть часов был обед. Вечер посвящался чтению новых книг, журналов. Спать ложился рано.
Сергей твердо усвоил слышанные от Погодина слова Шлёцера, великого знатока русского летописания: «Постоянство и твердость можно приобрести, только распределив свое время точно так же, как в монастыре».
Воскресенье было днем полного отдыха от занятий, отдыха душой и телом. Утром Соловьев шел в православную церковь, что находилась на Елисейских полях. После обедни заходил к священнику Вершинскому. Здесь он попадал в привычную с детства обстановку, слушал витиеватые обличения католицизма и неверия. Временами ученый священник увлекался, предрекал нечестивой Франции гибель. Сергею он казался самодуром. У Вершинского сходились пить чай русские среднего сословия — домашние учителя, гувернеры, управляющие, все те, кому был закрыт доступ в аристократические гостиные Сен-Жерменского квартала. Среди соотечественников Соловьев встретил Сажина, с которым когда-то посещал коммерческое училище. Сажин служил гувернером у князя Гагарина, был добр, весел и беззаботен. В Париже он жил давно и охотно знакомил Сергея с городскими достопримечательностями. От священника они уходили вдвоем, шли в Лувр, облик которого пострадал во время июльских событий 1830 года. Сажин показывал следы пуль на фасаде, в залах музея рассказывал, как «в то несчастное время» многие картины были изорваны, изрезаны, расстреляны. Расстреливать картины! Не того ли хотел Бакунин для России?! Было над чем задуматься…
Курсом французской истории, написанной камнем, казалась королевская резиденция Тюильри. Доступ во дворец, который помнил Екатерину Медичи и Генриха IV, был закрыт. Часть тюильрийского парка, созданного Ленотром, была огорожена железной решеткой, в аллеях стояли часовые. Место прогулок короля. Подходить к решетке было опасно, года три назад часовой застрелил простолюдина, который прислонился к решетке, чтобы отдохнуть. Военный суд оправдал часового.
Огромный Пале-Рояль, прежний дворец герцогов Орлеанских, был отдан во власть торговцев и рестораторов, в его галереях расположились дорогие магазины. Сажин и Соловьев заходили в Пале-Рояль обедать. Соловьев с интересом осматривал комнаты дворца, в которых когда-то жил нынешний король. Сажин показывал софу, сидя на которой Лафайет решил, что герцог Орлеанский будет королем, окно, пробитое пулей во время июльских беспорядков, балкон, куда выходил новый король и пел с народом «Марсельезу». В залах висели картины, представлявшие жизнь Луи-Филиппа. Простой офицер, он твердо стоял под градом пуль при Жемаппе. Бедный эмигрант — преподавал географию и математику в швейцарском пансионе, скитался в дебрях Северной Америки. Сажин говорил о привычках короля, о его всем известной скупости, о расточительности принцев. Многое казалось пустым вздором, сплетнями, интереснее было слушать о личной храбрости старого человека, на которого часто устраивали покушения, о повадках конституционного короля. Запомнились две истории.
Летом 1835 года Париж был возбужден. В короткое время было открыто пять заговоров против жизни короля. 27 июля появился номер сатирического журнала «Шари-вари», напечатанный красными кровавыми буквами и с карикатурою, где король был представлен ходящим по трупам. Оппозиция на свой лад отмечала годовщину прихода к власти Луи-Филиппа. На следующий день был назначен смотр войск и национальной гвардии. Министры и королевская семья умоляли Луи-Филиппа отменить смотр, но король, — здесь Сажин невольно повышал голос, — не принадлежал к числу людей, отступающих перед опасностью. Когда королевский кортеж вступил на бульвар Тампль, Луи-Филипп заметил, что из одного окна показался дым. «Жуанвиль, — сказал он находившемуся рядом сыну, — это приготовлено для меня». Раздался залп сложно устроенной адской машины. Маршал Мортье, офицеры штаба, национальные гвардейцы и зрители были убиты. Чудо спасло Луи-Филиппа и его сыновей. Это было знаменитое покушение анархиста Фиески. В Москве о нем говорили глухо и по-разному; в Париже Соловьев понял, что его симпатии всецело на стороне Орлеанской династии.
Второе происшествие напоминало исторический анекдот. Когда два года назад находившийся в оппозиции Тьер пришел к власти и составлял знаменитое «министерство 1 марта», он затруднялся в выборе министра финансов. Король, которому палата депутатов урезала расходы на содержание двора и для которого новое министерство, куда вошли шумные противники королевской политики, было личным оскорблением, воскликнул: «Затруднений не будет! Пусть представит мне, если хочет, и министерского швейцара, я согласен на все». Принимая новых министров, Луи-Филипп не скрыл дурного расположения духа и произнес историческую фразу: «Господа! Я вынужден выносить вас, выносить свой позор. Но я конституционный король, я обязан терпеть и это».
Монарх, ограниченный в своих действиях, в своем выборе… Оппозиция, открытая, не таящая себя и своих намерений… Закон, что выше и короля, и оппозиции, закон, оберегающий и короля, и оппозицию. Все охраняется законом. Высший закон — конституция, запретное в России слово. Но горе тому, кто неосторожно приблизится к решетке королевского парка! Орлеанская династия, казалось, олицетворяла во Франции законность и твердый порядок. Московские представления о слабости власти Луи-Филиппа не подтверждались. Сильный монарх — не обязательно неограниченный монарх. Неприятное королю «министерство 1 марта» продержалось у власти лишь полгода. Конечно, образ действий конституционного правителя не тот, что у самодержца. Что лучше? Сергей избегал поспешных суждений, сравнивал. Спора нет, император без всякой охраны гуляет по Летнему саду, где его может встретить последний из подданных. Но это ли главное?
Сажин и Соловьев подолгу простаивали перед собором Парижской Богоматери, удивлялись прозрачному каменному кружеву, вспоминали историю Квазимодо и Эсмеральды. По крутым лестницам они взбирались на башню, смотрели на шумный город, опоясанный стеной. Сажин часто уводил товарища к заставам, где устраивали гулянья, а вино было дешевле. В хорошую погоду уходили в Венсеннский лес — излюбленное прибежище парижских дуэлянтов. Приезжие из России обязательно бывали у заставы в Клиши, где 30 марта 1814 года русские дивизии атаковали французскую армию.
Воскресные вечера были отданы театру. Париж слыл законодателем театральной моды. Здесь проходили знаменитые премьеры, создавались и рушились репутации, здесь были собраны лучшие актеры, певцы, музыканты, танцовщики. Парижские театры делились тогда на большие, бульварные и маленькие театры предместий, куда редко заглядывали люди из общества. Публика больших театров была чопорна и разборчива, хлопали редко. Мужчины носили желтые перчатки, во время антрактов надевали шляпы и читали вечерние газеты. В бульварных театрах к желтым перчаткам примешивались черные, публика смеялась, шумела, перебивала актеров.
Сергей с удовольствием ходил в Большую королевскую оперу, постановки которой отличались великолепием и роскошью. На сцене пели прекрасный тенор Дюпре, бас Левассёр, танцевала великая Фанни Эльслер (знатоки говорили, что она сделала из качучи поэму). Первоклассная труппа была в Итальянской опере — женские партии пели Гризи и Персиани, разделившие парижан на гризистов и персианистов, блистали первый тенор Рубини, бас Лаблаш, прозванный «героем пения», его соперник Тамбурини. Итальянская опера была наслаждением редким, почти недоступным. Меломаны Европы и Америки приезжали в Париж слушать итальянцев. Билеты были дороги, да и за теми приходилось выстаивать с пяти часов, хотя спектакль начинался в восемь. Русская колония была без ума от итальянцев, но выражала и недовольство, когда пел тенор Николай Иванов. Певчий придворной капеллы, посланный для усовершенствования в Италию, он не вернулся в Россию. Голос певца отличался выдающейся красотой, а пение — прекрасной школой и вкусом. Между тем Соловьев постоянно слышал разговоры о том, что Иванов плохой актер, игра которого заключается в том, что он кладет правую руку на сердце и выставляет левую ногу вперед. Говорили, что парижане его не любят, что ему давно пора оставить Париж — перемена места принесет ему только пользу. Ясно было, что хулители охотно бы слушали Иванова в Петербурге. Соловьев спрашивал себя, почему певец не едет на родину, и не находил ответа. В первую парижскую зиму самого его часто тянуло домой.