Выбрать главу

В глазах Соловьева Гизо воплощал силу либерализма, был идеальным проводником тех подлинно либеральных начал, о которых русский историк много позднее написал в знаменитом рассуждении о достоинстве и обязанностях настоящего правительства: «Чтоб не бояться ничего, правительство должно быть либерально и сильно. Оно должно быть либерально, — чтоб поддерживать и развивать в народе жизненные силы, постоянно кропить его живою водой, не допускать в нем застоя, следовательно — гниения, не задерживать его в состоянии младенчества, нравственного бессилия, которое в минуту искушения делает его неспособным отразить удар, встретить твердо и спокойно, как прилично мужам, всякое движение, всякую новизну, критически относиться к каждому явлению. Народу нужно либеральное, широкое воспитание, чтоб ему не колебаться, не мястись при первом порыве ветра, не восторгаться первым громким и красивым словом, не дурачиться и не бить стекол, как дети, которых долго держали взаперти и вдруг выпустили на свободу. Но либеральное правительство должно быть сильно — и сильно оно тогда, когда привлекает к себе лучшие силы народа, опирается на них; правительство слабое не может проводить либеральных мер спокойно: оно рискует подвергнуть народ тем болезненным припадкам, которые называются революциями, ибо, возбудив, освободив известную силу, надобно и направить ее. Правительство сильное имеет право быть безнаказанно либеральным, и только люди очень близорукие считают нелиберальные правительства сильными; думают, что эту силу они приобрели вследствие нелиберальных мер. Давить и душить очень легкое дело, особенной силы здесь не требуется».

Соловьевское увлечение Гизо — обычное и очень распространенное заблуждение современника. Проницательный в других случаях, он не увидел, что прямолинейная политика министра была направлена именно против участия «лучших сил народа» в делах государственных и в конечном счете привела к революции 1848 года и падению Орлеанской династии. Упрямо цепляясь за высокий имущественный ценз, который ограничивал число избирателей, полноправных граждан Франции, Гизо пренебрегал золотым правилом либерализма: своевременная уступка, политический компромисс в некоторых случаях равнозначны победе. Вместо избирательной реформы он бросил знаменитую реплику: «Обогащайтесь — и вы будете избирателями!» Сила, которую демонстрировал министр, переходила в совсем нелиберальное упрямство, в реакцию. Достойно упоминания, что и после февральской революции 1848 года, когда были изгнаны и Луи-Филипп, и Гизо, Соловьев видел причину событий в слабости короля, который «не понимал, что для Франции нужно правительство сильное, король, сильный своими достоинствами, энергический, способный стоять наглядно в челе народа, способный давать чувствовать, что сильная рука правит, направляет и умеряет движение».

Сильное и либеральное правительство — твердое убеждение Соловьева, главный политический урок заграничного путешествия. Этому он впоследствии учил других — с профессорской кафедры, в журнальных статьях, в частных беседах и на уроках, которые давал наследнику российского престола. Слушатель лекций историка, а затем его единомышленник и университетский коллега Чичерин прекрасно подытожил: «Либеральные меры и сильная власть». История не прощает правителям ни слабости, ни реакции. Стоит забыть эти принципы, и приходит ужас революции: гильотина, проскрипции, массовые казни, сожженные дворцы и расстрелянные картины.

Соловьев не знал предсказания Якова Толстого о скором падении Орлеанской династии, а если бы и знал, вряд ли поверил — в последние полвека в Париже было пролито столько крови, сменилось столько режимов, что мысль о новом перевороте выглядела чистым безумием; озлобленные заговорщики недаром устраивали покушения на короля, они бессильны, неспособны изменить ход событий и полагаются на случай, на слепую удачу — ведь наперед ясно, что судьба Франции не зависит ни от бомбы, ни от кинжала, июльская монархия прочна. А российская? Пятьдесят лет — большой срок, но Сергей молод, здоров и вполне может стать свидетелем того, сбудутся ли слова Кюстина о революции в России, более страшной, чем французская. Правительство Николая I сильно, но никому на свете, даже бесстыдному Гречу, не придет в голову назвать его либеральным. Кюстин прав, в России царит деспотизм, император — всесильный и страшный деспот…

Время, проведенное в чужих краях, не прошло даром. Вчерашний студент больше не верил в то, что между царем и народом существует духовная связь. В Париже, где родилась теория «завоевания», объяснявшая появление классов и их борьбу, сопровождаемую насильственными переворотами, где он мог видеть ее знаменитейших представителей Гизо, Тьера, Минье, Мишле, где жил кумир юности, отец «классовой борьбы» в исторической науке, Тьерри, ослепший от чтения рукописей, разбитый параличом, но продолжавший работать с помощью преданных учеников, — в Париже поблекли краски погодинской теории «призвания», и повзрослевший Соловьев с досадой вспоминал, как он писал для профессора Шевырева, что у славян никогда не было неравенства, и выводил отсюда совершенную невозможность революции. Господи, да где и когда было равенство! Социальные контрасты неизбежны, более того, необходимы, ведь противоречие — источник развития. Важно не отсутствие общественных противоречий, важно — как, в какой форме они разрешаются. В России все исходит от императора, все, пожалуй что, и равны — в рабстве. Французские карикатуры изображали императора Николая I великаном, стоящим в окружении склонившихся подданных — пигмеев.

Ни в Париже, ни позже, в России, Соловьев не переставал быть монархистом; вдумчивый последователь Риттера, он не задавался несбыточными мечтаниями о скорых преобразованиях на английский или французский лад, о заимствованиях, не подкрепленных «природой племени» и «природой страны»; он не только изучал, но и чтил национальные и географические особенности. На огромных пространствах России — «хоть три года скачи» — нескоро свершится то, на что сетовал великолепный Дюма: «Франция — страна столь прозаическая, а Париж — город столь цивилизованный, что во всех наших восьмидесяти пяти департаментах… вы не найдете даже небольшой горы, на которой не было бы телеграфа, и сколько-нибудь темной пещеры, в которую полицейский комиссар не провел бы газ».

Соловьев верил, что история не делает скачков, что прочно только медленное развитие… Но развитие! В России же — рабство и мертвый покой. Виноват царь. Нет сомнения, что именно в парижские годы Соловьев проникся ненавистью к николаевскому деспотизму, к Николаю I, который в его глазах стал «воплощенной реакцией всему, что шевелилось в Европе с конца прошлого века». Уже тогда он ощущал в императоре врага: «Деспот по природе, имея инстинктивное отвращение от всякого движения, от всякого выражения индивидуальной свободы и самостоятельности, Николай любил только бездушное движение войсковых масс по команде. Это был страшный нивелировщик: все люди были пред ним равны, и он один имел право раздавать им по произволу способности, ум, все, что мы называем дарами божиими; нужды нет, что в этом нечестивом посягновении на права бога он беспрестанно ошибался: он не отставал до конца от своего взгляда и направления, до конца не переставал ненавидеть и гнать людей, выдававшихся из общего уровня по милости божией, до конца не переставал окружать себя посредственностями и совершенными бездарностями, произведенными в великие люди по воле начальства, по милости императора. Не знаю, у какого другого деспота в такой степени выражалась ненависть к личным достоинствам, природным и трудом приобретенным, как у Николая».

В калейдоскопе парижской жизни Соловьев не забывал, что главная цель его путешествия — подготовка к серьезным научным занятиям историей. Не переставал он следить и за делами Московского университета, куда страстно мечтал вернуться. Вернуться ученым, профессором, мастером. Известия о Москве он получал, главным образом, от Погодина. Жизнь за границей не ослабила погодинского влияния на Соловьева. Между ними шла оживленная переписка, Соловьев обращался к учителю за советом, рассказывал о своих занятиях, делился впечатлениями. Летом 1842 года, побывав в Праге, он познакомился с Вацлавом Ганкою и Францем Палацким, славными учеными и видными деятелями чешского национального возрождения, убедился в высоком научном и общественном авторитете Погодина среди славянских ученых. Понятнее стал интерес Погодина к славянскому миру. В немецких и французских газетах Соловьев читал о том, что пробуждение национального самосознания славянских народов Австрийской и Османской империй искусно используется царскими дипломатами, что исповедуемые Погодиным идеи славянской общности есть панславизм, орудие русской гегемонии в Европе. В глаза бросалось противоречие: «Движение в пользу народностей, происшедшее вследствие высокого развития западноевропейских обществ и вызванное внешним материальным сжатием наполеоновской системы, — это движение не могло не отозваться и у нас, русских, и у славян вообще».