Выбрать главу

Уезжая из Праги, Соловьев разговорился о политике с французом. Толковали о панславизме. «Ведь это слияние довольно трудно, — сказал попутчик, — потому что славянские народы не могут понимать друг друга». Сергею захотелось пошутить. «Как? Русский может понимать чеха, и наоборот; вот вам доказательство». Он обратился к кучеру по-чешски, тот, разумеется, отвечал. Не поняв шутки, француз пришел в ужас: «Когда так, то Австрия погибнет!»

В Париже едва ли не в первое воскресенье Соловьев встретил в церкви Погодина. Встреча не была неожиданной. Летом 1842 года Погодин предпринял заграничное путешествие, чтобы отдохнуть, освежиться, набраться научных и политических новостей. Благословение на поездку дал сам Уваров. Соблюдая строгие правила бюрократии, министр запросил московского попечителя: «Не находит ли он препятствия к отъезду профессора Погодина за границу на два месяца, сверх вакационного времени, с сохранением получаемого им от Московского университета содержания?» Граф Строганов отвечал, что не находит других препятствий, «кроме некоторого нарушения порядка при имеющих быть в нынешнем году вступительных в Университет экзаменах, на которых Погодин должен участвовать в качестве экзаменатора». Дело было улажено, но по Москве пошли неприятные слухи о возможной отставке профессора.

В июле 1842 года, сразу вслед за Соловьевым, Погодин оставил Москву. Его путь был причудлив: Харьков — Полтава, где он с пригорка осмотрел места исторического сражения; гоголевская Васильевка и гоголевский Миргород — Киев, где он свидетельствовал почтение генерал-губернатору Бибикову, будучи наслышан о его «русском духе»; затем на границе он «помолился русскому богу, на свою сторону, и, перекрестясь, переступил черту».

Дальше шла Австрийская империя: Львов, Краков, Прага, Мариенбад, в котором путешественника ждал Шафарик, чьи «Славянские древности» исправно служили Погодину при чтении университетских лекций. С чешским ученым московский профессор беседовал о славянском народном характере и о «нынешнем духе национальности, который вдруг пробудился во всех словенах, после долговременного усыпления, и с удивительной силой, быстротой, как вихрь, в недрах гор долго заключенный и внезапно нашедший себе путь, разлился, — в русинах австрийских и лужичанах саксонских, малороссиянах русских и силезцах прусских, турецких болгарах и венгерских словаках, не говоря уже о кроатах или чехах, сербах». Сошлись на том, что никому не дано знать, что из этого выйдет. Еще Погодин рассуждал «о состоянии человечества в наше время, о тех болезнях, кои пред нашими глазами обнаружились в гражданских европейских обществах, и не нашли они еще места в политических терапиях, какие врачебные средства нужны для их исцеления». Излюбленное погодинское: «Европа больна». Серьезный Шафарик, слушая Погодина, вежливо молчал.

За Мариенбадом последовали Дрезден, Лейпциг, Веймар, Берлин, Копенгаген, Геттинген… В дороге нашло его нехорошее письмо Строганова. Попечитель возражал против поездки в Копенгаген, предпринятой по поручению Уварова: «Я с своей стороны не могу дать подобного поручения да и согласия моего на эту отсрочку, потому что она будет вредна для Университета, где вас ожидают два курса студентов. Перед отъездом вашим, предвидя невозможность исполнить прежнее предположение ехать в Копенгаген, вы говорили, что будете довольствоваться свиданием в Веймаре с протоиереем Сабининым. Как же вы это забыли, милостивый государь?» Интриги, интриги…

Ученое путешествие продолжалось: в Дюссельдорфе он посетил поэта Жуковского, был в Кёльне, Антверпене, Брюсселе. Здесь, набравшись смелости («служа с лишком двадцать лет профессором, издавая несколько журналов, напечатав столько сочинений, в коих ясно выражены все мои мысли, и гражданские, и человеческие, я смею считать себя вправе на доверенность своего правительства»), он нашел Иоахима Лелевеля, историка, руководителя польского национально-освободительного движения 1830–1831 годов. Отрекомендовавшись «человеком ученым, чуждым политики» и поговорив часа полтора о происхождении частного владения в Польше, Погодин простился «с горестным чувством: зачем оторвался от науки этот человек, который мог сделать для нее столько; как мог он вместо того, чтоб открывать глаза своим соотечественникам, содействовать их ослеплению. Бедная мудрость человеческая!» Историк-эмигрант жил скромно, не имел русских книг даже для справок. Погодин посоветовал «обратиться с просьбою к г. министру народного просвещения». Странный совет и странный визит. При чем тут наука? Благовидный предлог для малопочтенной политической миссии. Не один Яков Толстой старался избавить Николая I от титула притеснителя Польши…

В Париже Погодин провел пять суток, говорил с Шатобрианом, смотрел на игру Рашель, стоял у гробницы Наполеона («лучше б было оставаться ему на острове Святой Елены»), кормил булками медведей в парке. «Это мои земляки», — объяснял он, и французы смеялись.

С учеником Погодин говорил недолго и доброжелательно, сожалел, что тот не виделся с Шафариком, обращал внимание на историческую важность происходящего в славянских землях: «Никто никого обвинить пока не может: все происходит само собою; явного беззаконного содействия движению нет, а есть такое, какого никто запретить не может и не запрещает». Последними словами профессор намекал на свои высокие связи. К удивлению Сергея, он несколько раз сказал: «Горжусь своим квасным патриотизмом». Ему же, Сергею, нравились Любек и Рейн, Бельгия и Париж. Юношеский русофилизм поколебался основательно. Расставаясь, Погодин предложил Соловьеву заняться в Париже славянскими языками и славянской историей, еще раз съездить в Прагу, чтобы на месте ознакомиться с политическими и культурными отношениями славянских народов. О неудовольствиях со Строгановым он умолчал, но со временем дошли вести из Москвы.

Соловьев очутился в сложном положении. Для себя он давно определил: главное содержание его научных занятий — русская история. Но в Париже для этого было мало средств, в Королевской библиотеке он нашел одно «Полное собрание русских летописей», кое-что можно было брать у Александра Тургенева, который неутомимо разыскивал старые бумаги, относившиеся к русской внешней политике. И все. Трижды прав Ранке — история пишется в архивах. В Париже он только мог выбрать тему магистерской диссертации по русской истории. Как и в детстве, его привлекали великий князь московский Иван III и Иван Грозный.

Оставалось одно: принять совет Погодина, читать труды по всеобщей истории, преимущественно по славянской. Соловьев задумал написать сравнительно-историческую работу о борьбе родового и дружинного начал у народов Европы и Азии. Антагонизмом замкнутого рода и насильственно выделившейся из него дружины он объяснял главнейшие явления в истории человечества: «В Азии на семитические племена я смотрел как на представителей родового начала, на персов — как на представителей дружинного, в Европе — на пелазгов, под которых включал и славян, смотрел как на представителей родового начала, на еллинов — дружинного; в римской истории в борьбе патрициев и плебеев я видел борьбу родового и дружинного начала». В первоначальном виде работа до нас не дошла, судя по замыслу, молодой историк отдал в ней дань Эверсу, Гегелю и Гизо.