Выбрать главу

Ответ Григорьева, лично Соловьева не знавшего, удивителен: «Если в Соловьеве один недостаток — молодость, так беда не велика: по-моему, «молод да умен, два угодья в нем». Беда не в молодости его, а, как я слышал, в том, что рано он хитрить начал и не годится для кафедры русской истории не по уму и не по сведениям, а по недостатку нравственного достоинства; но этого Строганов не понимает». Так впервые пока еще безвестный Сергей Соловьев был судим и осужден злоязычным и безответственным русским обществом, в котором никогда не переводились «художники клеветы», подобные Григорьеву. Одно утешение: для своих упражнений Григорьев безошибочно находил крупные мишени, после смерти Грановского его амикошонские воспоминания обсуждались журналами больше, чем итоги Крымской войны. Григорьевская попытка отнять у Соловьева нравственное достоинство всегда выглядела грязно, ибо и в молодые годы Сергей был тем, о ком Ключевский писал: «Готовый поступиться многим в своей теории родовых княжеских отношений на Руси в виду достаточных оснований, Соловьев не допускал сделок в нравственных отношениях; осторожный в решении научных вопросов, он был решителен в вопросах нравственных, потому что основные правила, которыми он руководился при решении этих последних вопросов, имели в его сознании значение не теории, а простой математической аксиомы. Это был один из тех характеров, которые вырубаются из цельного камня».

Погодин сильно хлопотал за Григорьева, писал к Уварову, но определение в Московский университет не состоялось, и переехавший в Петербург востоковед сделался чиновником министерства внутренних дел. Оба, Погодин и Григорьев, винили в неудаче графа Строганова; Григорьев, вдобавок, не верил никому: ни Уварову, которого он непочтительно звал Семенычем, ни Погодину, ни себе. «Одно желание — умереть до тридцати лет, то есть в течение восьми месяцев… Покорить мир я не могу, покориться ему не хочу — что же делать?» Да, у Соловьева был сильный соперник, но не подумайте, чтобы он метил в маленькие Наполеоны. Напротив, совсем напротив: «Я не понимаю жизни человека отдельно от жизни других людей, а другие люди играет в преферанс и служат или бьют баклуши; в таком почтенном обществе можно только гнить, ну и гнием».

Третьим кандидатом считался Афанасий Бычков, Соловьев его не жаловал как человека, отличающегося «петербургским характером деятельности, поверхностностью, шерамыжничеством». Непонятно, на каком поприще выдающийся археограф мог проявить такие хлестаковские черты. В марте 1844 года Бычков стал хранителем рукописей Публичной библиотеки, был безмерно счастлив — «часы, проводимые в библиотеке, самые приятнейшие». (Спустя годы Бычков передал свой пост сыну Ивану, и ровно сто лет, с 1844 по 1944 год, это семейство оберегало русские национальные святыни.) Возвращаться в Москву ради места профессора Бычков не хотел, Погодину оставалось жаловаться на то, что «молодые люди стали нынче жестче».

Так Соловьев, стоявший четвертым, последним, вышел на первое место. Когда он приехал в Москву, Строганов встретил его очень приветливо, сказал, что Погодин очистил место и надо готовиться к магистерскому экзамену, успех которого даст право на кафедру.

Сергей стал писать диссертацию, тема которой определилась в Париже: княжение Иоанна III и судьба Великого Новгорода, покорившегося московскому князю. По мере работы хронологические рамки расширялись, яснее сказывалось влияние Эверса, отмечавшего своеобразие отношений Новгорода к великим князьям. От начала русской истории Соловьев шел к 1477 году, последнему вольному году Новгорода, изучал власть князя и власть веча, увязывал новгородское народовластие с первоначальным родовым бытом славян, а княжеское самовластие — с «новыми городами», которые в отличие от «старых городов» не имели самостоятельности. Соловьевская теория «старых» и «новых» городов возникла из потребности найти внутреннюю закономерность перехода от Киевской к Владимиро-Суздальской Руси, указать на связь между двумя периодами русской истории, «варяжским» и «монгольским», которые Погодин упрямо обособлял.

Не думая превзойти учителя в знании летописных подробностей, Соловьев больше заботился о соответствии теории и фактов и делал это настолько умело, что ревнивый к чужому успеху Хомяков заметил: «Это исследование г. Соловьева есть истинная заслуга». Приступая к диссертации, Соловьев избегал бесед с Погодиным, который хотел, чтобы ученик занялся «окончательным решением вопроса о варягах». Здесь сравниться с Погодиным было трудно, и Сергей отвечал, что вопрос кажется ему решенным. «Почему вы со мной не советуетесь?» — спрашивал Погодин. «Я не нахожу приличным советоваться: хорошо ли, дурно ли напишу диссертацию — она будет моя. Буду следовать вашим советам — она станет не вполне моя». — «Что за беда! — восклицал Погодин. — Мы так и скажем, что диссертация написана под моим руководством». Соловьеву это крайне не нравилось.

В конечном счете магистерская диссертация получила название: «Об отношениях Новгорода к великим князьям: историческое исследование». Она была издана в 1845 году типографией Московского университета тиражом в 100 экземпляров, и уже в конце года ее невозможно было достать. Герцен писал о ней как о чрезвычайной редкости.

Кроме диссертации, предстояли экзамены. Соловьеву ли, всегдашнему первому ученику, беспокоиться? Именно ему. Не он ли в статье «Парижский университет» восхвалял «высокую мудрость правительства», не он ли восклицал «стыд и горе!» в адрес университета, где — что вы, речь не о Московском! — несчастный юноша погибает окончательно, встречая «чуждое направление». Было отчего радоваться тогда Погодину и Шевыреву. Но теперь молодые профессора, московские западники, смотрели косо: они были рады, что избавились от Погодина, что ослабела «черная уваровская партия», и не хотели пускать в свои ряды погодинского ученика, ретиво судившего «чуждое направление». Как писал Соловьев, они «не хотели обуваться из сапогов в лапти».

О том, что статья в «Москвитянине» написана в погодинском духе, знали все. Но никто не знал, что из Парижа в Москву вернулся серьезный молодой ученый, которого пристальные занятия русской историей спасли от русофилизма и чей патриотизм, как он сам признавал, был благодаря науке введен «в должные пределы». Соловьев чувствовал свое одиночество: «Итак, против меня готовилось сильное сопротивление; на кого же я мог опереться, в ком искать защиты против профессоров западной стороны, могущественных своим единством, достоинствами, силою у попечителя?»

Экзамены начались в январе 1845 года. Сергей готовился к ним, перечитывая студенческие конспекты и выписки, сделанные в Париже Отвечать следовало из истории, географии, народного права, политической экономии и статистики. Историю, русскую и всеобщую, оп знал. В географии, древней и новой, любимой с детства, трудностей не предвиделось, да и экзаменовать должен был берлинский знакомый Ефремов, который к тому времени стал приват-доцентом университета Ради политической экономии и статистики Соловьев сделал визит профессору Александру Чивилеву, холодному и зло-остроумному человеку, чьи лекции, будучи студентом, он слушал с удовольствием, запоминая рассуждения о природе стран и ее значении в жизни народов. С Чивилевым разговор не получился. На представление Соловьева, что ему нужно доказать способность к занятию кафедры русской истории и написать хорошую диссертацию, а не отвлекаться на предметы побочные, профессор сухо ответил, что будет совершенно достаточно прочитать для экзамена все книги, рекомендованные на лекциях. Для историка, занятого диссертацией, это было непосильно. Заранее определить вопросы, которые он предложит на экзамене, Чивилев отказался, хотя в те годы это было в обычае. Ничего не поделаешь — Соловьев ушел раздосадованный, понимая: нелюбезность Чивилева есть проявление позиции западной партии. К другим профессорам обращаться он не стал. С Чивилевым потом, став профессором, он очень сблизился, тот был честен, точен в исполнении служебных и гражданских обязанностей, джентльмен в наружности и манерах — всем хорош, но в делах религии «не верил ни во что». Для строго православного Соловьева это оставалось непостижимым.