Выбрать главу

Позицию «Современника» изложил Белинский, писавший Боткину, а через того — и всем «московским друзьям»: «Нечего и говорить о Соловьеве. Это человек совершенно чуждый нам, да не близкий и вам. Он. не хочет принадлежать никакому журналу исключительно. Он наклонен к славянофильству, но его отношения к Погодину не позволяют ему печатать своих статей в «Москвитянине». Поэтому для него «Отечественные записки» и «Современник» — все равно, и мы очень будем ему благодарны, если, печатая в «Отечественных записках», он будет и нам давать статьи».

В «Современнике» статьи Соловьева стали печататься с 1847 года, в «Отечественных записках» — год спустя. Неизбежным следствием сотрудничества в журналах стало знакомство с цензурной практикой. Соловьев крайне нелестно отзывался о «шайке людей», занимавшихся «направлением литературы» из-за хорошего жалованья: «На суд невежды поступает книга или статья, в которой он ничего не смыслит; читает он, спеша на обед или на карты, и все, что кажется ему подозрительным, марает безответственно; кажутся ему подозрительными, недозволенными факты, давно уже известные из учебников, и он марает их, ибо давно уже позабыл учебник, если когда-либо и держал его в руках, — марает или даже еще переделывает сам, выдумывает небывальщину». Вообще по возвращении из Парижа его отношение к николаевскому правлению нисколько не улучшилось, внутреннее состояние России удручало.

Но откуда шли разговоры о склонности Соловьева к славянофильству? Да так и было. Изжив юношеский русофилизм, приобретя «правильный взгляд на отношения между древнею и новою Россиею» (его слова), Соловьев сохранил от прежних, столь любимых с детства занятий древней русской историей теплую симпатию к Древней Руси, к ее лучшим людям. «Эта теплота высказывалась в моих лекциях, в моих статьях, чего славянофилы не могли не заметить, особенно в противоположность с выходками Кавелина и других крайних западников».

Богатый Кошелев, думавший стать примирителем обеих партий, устраивал обеды и ужины, на которых Грановского и Константина Аксакова сажал по концам стола, а посередине садился сам и рядом — Соловьев. Роль «срединного человека» Сергею Михайловичу — именно так обращались к нему теперь — не удавалась. Кошелев казался мужиком и горланом, пожелавшим играть роль передового человека в обществе, даже совершенным дураком, когда речь заходила о высших материях. Надо заметить, что о современниках Соловьев часто судил опрометчиво. Кошелев, например, был дипломатом школы Нессельроде и Поццо ди Борго, в аристократизме не уступал Строганову, а к философии пристрастился еще в веневитиновском кружке.

Со славянофилами Соловьева роднил искренний интерес к русскому народу, к его языку, культуре, традициям, к устному народному творчеству. Он разделял стремление славянофилов объяснить настоящее через прошлое, живой отклик находили у него их славянские симпатии. Вместе с тем ученый не мог одобрить дилетантского подхода славянофилов к занятиям историей, их предвзятых суждений об отдельных событиях прошлого, их идеализации простого народа. Для него это были изъяны очевидные и вполне достаточные, чтобы не верить в славянофильство. Однокашник Соловьева по университету Полонский в поэме «Свежее преданье» описал настроения героя, Камкова, которые были близки соловьевским. Каиков полагал,

Что есть у всякого народа Святая цель — его свобода. По-своему он понимал Свободу. Быть вполне свободным — Он думал — значило связать Себя во многом, сочетать Свой личный идеал с народным. Так отчего же мой Камков Не сделался славянофилом? Друзья! не тратя лишних слов, Скажу, что бедный мой Камков Не верил потаенным силам. «Нет! — часто думал он, — пока Наш мужичок без языка, — Славянофильство невозможно И преждевременно и ложно…»

Главное, что отделяло Соловьева от славянофилов, — его твердое убеждение в единстве исторического развития России и Европы. Здесь согласие было немыслимо. Славянофилы, как, впрочем, и западники, — ведь и те, и другие умещались в пределах неширокой доктрины российского либерализма, — исходили из чаадаевского положения об «отсталости» России, понимая «отсталость» как благо, как преимущество, веря, что именно в силу своей «отсталости» Россия избежит гибельного пути подражания Западу и найдет особое, чисто русское решение социальных и политических вопросов. Для западников «отсталость» России подразумевала необходимость усилий Петра Великого и чаемого «нового Петра», чтобы догнать ушедшую вперед Европу. И всегда оставалась неуверенность: удастся ли наверстать упущенное. После 1848 года, разрабатывая концепцию «общинного социализма», Герцен остроумно соединил части западничества и славянофильства, стал писать, что «отсталость» действительно благо, ибо в неразвитой и нищей России сохранился социальный институт, давно забытый в Западной Европе, — крестьянская поземельная община. Герцен понимал общину как зародыш коммуны и доказывал, что Россия ближе к социализму, чем Запад, где фаланстер — лишь мечта лучших умов. В герценовских суждениях (они легли в основу русского народничества) немало ошибочного и антиисторического, но в данный момент важно подчеркнуть: и он не сомневался в «отсталости» России.

Соловьев сомневался. Пожалуй, именно это и делало его позицию в споре западников и славянофилов столь своеобразно-неопределимой. В исторических работах он последовательно проводил взгляд на русский народ как на народ европейский и христианский и, следовательно, имеющий «наследственную способность к сильному историческому развитию». Наиболее точно он выразился позднее, в «Чтениях о Петре Великом», но думал так всегда: «Внутренние условия и средства равны, и внутренней слабости и потому отсталости мы предполагать не можем». По его мнению, речь должна идти не об «отсталости», а только о задержке развития, вызванной неблагоприятными внешними условиями.

Соловьев говорил об этом многословно, и любопытно своеобразное резюме, сделанное репортером «Всемирной иллюстрации», присутствовавшим на втором чтении о Петре и точно передавшим суть воззрений историка: «Почтенный лектор является с сильным протестом против той малодушной скромности и крайне ошибочного мнения о внутренних силах нашего народа и об отношении нашего развития к развитию западноевропейских народов, которые, по недостатку сведений в родной истории, распространены в нашем так называемом образованном обществе. Он горячо протестует против столь распространенного мнения о нашей отсталости, называя такое мнение ненаучным, и предлагает другой термин — запоздавшее развитие. Понятие отсталости, говорит г-н Соловьев, предполагает непременно равные условия для состязания. Бегут, например, два ребенка или две лошади — по данному знаку, в один момент; но один обогнал другого, одна лошадь взяла приз, другая отстала. Ясно, что тут можно говорить об отсталости, которая прямо указывает на разницу сил и способностей состязателей.

Совсем другое в исторической жизни народов. Простые условия детских перегонок и конских скачек не могут быть сравниваемы с необыкновенно сложными условиями исторического развития народов. Русский народ не отстал по своему развитию от других европейских народов, а только запоздал на два века благодаря тем неблагоприятным условиям, которые окружали его со всех сторон до самого Петра. Разница двух понятий очевидная: отсталость нашего народа предполагает в нем меньшие внутренние силы, меньшую способность к развитию сравнительно с другими народами Европы, а запоздалость — только менее благоприятный исход этого развития благодаря чисто внешним влияниям».