Это случилось при новом министре просвещения князе Ширинском-Шихматове. Уваров, заподозренный в заступничестве за университеты, получил отставку. Неудовольствие Николая I вызвала инспирированная Уваровым статья Давыдова, где опровергались слухи о скором упразднении русских университетов. Об Уварове Соловьев не жалел, но понимал, что ждать доброго от Ширинского-Шихматова не приходится: «Много терпела древняя Россия, Московское государство от нашествия татар, предводимых его предками — князьями Ширинскими, самыми свирепыми из степных наездников; но память об этих губительных опустошениях исчезла; а вот во второй половине XIX-го века новый Тамерлан — Николай — наслал степного витязя, достойного потомка Ширинских князей, на русское просвещение».
Что было следствием бессмысленного гонения на просвещение? «Все остановилось, заглохло, загнило». В русском обществе, среди лучших его представителей, утвердилось отрицательное отношение к действительности, привычка к бесплодному порицанию, к бесплодному протесту, к бессильной насмешке — «жалкое, страшное настроение!» Русское просвещение свернулось, как цветок на морозе: «Лень, стремление получать как можно больше, делая как можно меньше, стремление делать все кое-как, на шерамыгу, — все эти стремления, так свойственные нашему народу вследствие неразвитости его, начали усваиваться, поощряемые развращающим правительством; гимназии упали; университеты упали вследствие падения гимназий; ибо в них начали поступать вместо студентов все недоученные школьники, отученные в гимназиях от серьезного труда, стремящиеся хватать вершки и заноситься, ищущие на профессорской лекции легкого развлечения, а не умственной пищи».
В лекциях профессоров молодые люди искали намеки, веря, как и невежественное правительство, что университет пропитан либеральным духом. Каткову, который читал лекции по философии, Соловьев заметил: «Какое множество у вас слушателей! Приятно видеть такое сочувствие». — «Что тут приятного, — возразил Катков. — Вся эта толпа ничего не понимает из моих лекций, а ждет, не ругну ли я бога».
Лекции Каткова действительно никто, даже умница Чичерин, не понимал, и Ширинский-Шихматов сжалился над профессором и студентами — закрыл кафедру философии.
Невыносимая общественная атмосфера сдавливала достойнейших. Грановский, с которым Соловьев сходился все теснее, говорил, что с величайшим трудом заставляет себя брать перо в руки, работал мало, оправдываясь тем, что все равно ничего нельзя печатать. Соловьева это объяснение не удовлетворяло, он недовольно смотрел на окружение Грановского, на остроумные беседы, от которых трудно оторваться для кабинетного труда: «К сожалению, не одною остроумною беседою занимался Грановский со своими приятелями, вино также приглашалось часто и неумеренно к усилению веселости и остроумия; но и этого мало: у Грановского было несчастная страсть к картам…»
В воспоминаниях Ивана Панаева сохранился рассказ о том, как «безумная страсть» привела Грановского к таким карточным долгам, выплатить которые он не предвидел никакой возможности. Честь его висела на волоске: «К нему обратились известные московские шулера с предложением ему денег, с тем, чтобы он вступил в их сообщество. Им нужно было безукоризненное, честное имя, чистая репутация для прикрытия их мошенничества, плутней и грабежа. Грановский тут-то только увидел ясно, до какого страшного падения довела его безумная страсть, над какой пропастью остановился он». Страшная история!
Спасением Соловьева была работа Он начал писать «Историю России с древнейших времен», много времени уделял лекциям. Его университетский лекционный курс обретал стройность, излишние подробности исчезали, он превратился в непрерывную цепь обобщений, в историко-философскую формулу политического и социального развития России. Читал Соловьев мастерски, им восхищались такие знатоки, как Грановский, Строганов, Чичерин, Ключевский.
Были, правда, и другие отзывы. Петр Бартенев, будущий издатель «Русского архива», остался недоволен: «Русскую историю читал Сергей Михайлович Соловьев без всякого воодушевления и с возмутительною холодностью. Немудрено: у него было столько других должностей». Предвзятость Бартенева очевидна: тогда, в дни бартеневского студенчества, «других должностей» у Соловьева не было. Когда же они появились, то студент нового поколения, Василий Ключевский, судья очень компетентный, назвал соловьевское изложение «прозрачным». Ключевский вспоминал: «Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобоприемлемыми ломтиками, и его было легко записывать… При отрывистом произношении речь Соловьева не была отрывиста по своему складу, текла ровно и плавно, пространными периодами с придаточными предложениями, обильными эпитетами и пояснительными синонимами. В ней не было фраз: казалось, лектор говорил первыми словами, ему попадавшимися. Но нельзя сказать, чтобы он говорил совсем просто: в его импровизации постоянно слышалась ораторская струнка… Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение; но оно заставляло размышлять… Слушая Соловьева, мы смутно чувствовали, что с нами беседует человек, много и очень много знающий и подумавший обо всем, о чем следует знать и подумать человеку, и все свои передуманные знания сложивший в стройный порядок, в цельное миросозерцание, чувствовали, что до нас доносятся только отзвуки большой умственной и нравственной работы, какая когда-то была исполнена над самим собой этим человеком и которую должно рано или поздно исполнить над собой каждому из нас, если он хочет стать настоящим человеком».
Со слушателями профессор Соловьев был сдержан, сух, вне университета недоступен. Среди студентов он слыл талантливым лектором, но гордецом, который не сближался с ними, как это делали Грановский и Кудрявцев. Лекции он читал, закрыв глаза, и никогда не видел студентов в аудитории. Соловьев был высок, с годами располнел, носил золотые очки, всегда был гладко выбрит (бороду он отрастил много позднее), и от всей его фигуры веяло какой-то торжественностью, которая побуждала студентов смирно сидеть по местам.
К обязанностям профессора Соловьев относился свято, всегда готов был дать студенту дельный совет, указать на нужные книги, разъяснить непонятное. Нередко его педагогические приемы поражали. Честолюбивый студент Чичерин знал русскую историю отлично и готовился блеснуть на экзамене. Вопрос ему попался о Смутном времени, о битве, где был ранен князь Пожарский. Подойдя к столу, он начал отвечать: «В пятницу на страстной неделе…» — Соловьев прервал: «Довольно!» И поставил «пять». Впоследствии, когда Чичерин сам стал преподавать, он напомнил об удивительном экзамене. Соловьев объяснил: «Я знал вас за хорошего студента, вижу, что вы знаете такую подробность, чего же более?»
В работе легче было забыть о неприятностях, которые подстерегали повсюду. Когда на лекцию Соловьева пришел Ширинский-Шихматов, профессор говорил о сложном составе русской летописи, на которую нужно смотреть как на сборник разных текстов. На следующий день министр вызвал его и сделал выговор за следование Каченовскому, за скептицизм. «Правительство этого не хочет! Правительство этого не хочет!» — кричал разъяренный князь, не слушая никаких объяснений.
К столетнему юбилею Московского университета новый министр (прежний умер), высокообразованный Норов, сделал так, чтобы Грановский и Соловьев получили ордена как выдающиеся профессора. Но благодушный Назимов представил к награде всех ординарных профессоров и гордился: «Когда это бывало в университетах, чтобы ордена профессорам ящиками возили?»
Шла Крымская война, николаевский режим явно обветшал — отсюда и неслыханная милость.