Выбрать главу

Соловьев хотел заступить место Карамзина не только в науке. Не сочтите это самонадеянностью молодости: Карамзин стал историографом в тридцать девять лет, первый том «Истории России» вышел, когда его автору пошел тридцать второй год. Начало зрелости, оправдание надежд.

Но разве стар был «старый профессор» Погодин? Не раньше ли времени забыли о достойном ученом? Строганов выжил его из университета, Уваров не дал хода по министерству, кругом завистники, мальчишки, молокососы… Пусть же торжествует наука!

В воздухе давно носилось: историограф. По поводу небольшой погодинской статейки Давыдов (как он мешал вернуться в университет!) елейно писал в 1848 году: «Отрывки ваши из отечественной любезной всем нам Истории прекрасны. Я уже писал, что они — лучшее украшение «Москвитянина». Вижу, что вы вдохновляетесь, потому что эти отрывки навевают на меня особенное какое-то чувство, которое дается только чрез общение с духом истины — чрез помазание. Вот ваше настоящее дело». В другом письме пройдоха высказался открыто: «Вдруг мне пришло в голову: почему бы вам, как Карамзину, не проситься в историографы?» Стоило поразмыслить — у Давыдова не бывало «вдруг».

В августе 1848 года Уваров в сопровождении Шевырева, Погодина, Грановского, астронома Симонова и незабытого читателями директора Первой гимназии Окулова отправился в Поречье. По традиции гости Поречья читали хозяину лекции. Грановский избрал тему: «О переходных эпохах в истории». Он хотел проследить «таинственный рост истории, поймать ее на творческом деле». Год был особенный, революционный, министр внимательно слушал, слушали Погодин, Шевырев… Свое влечение к «печальным эпохам» Грановский объяснял не только трагической красотой, в которую они облечены, но и желанием уловить последнее слово всего уходившего, начальную мысль нового порядка вещей. Несомненно, это были поучительные лекции, и нельзя не сожалеть, что их содержание известно нам лишь в общих чертах — вместо обычного описания пребывания ученых мужей в Поречье «Москвитянин» поместил шевыревское исследование о древнегреческой урне, которую Уваров привез в поместье из Италии. Граф был очень доволен статьей, а подписчики журнала с восхищением, надо думать, узнали о широте интересов министра народного просвещения.

С Погодиным Уваров вел исторические беседы, спорил о Нибуре и Шиллере. Под историей хозяин Поречья разумел — в духе риторического направления — художественное произведение и сожалел, что любезный Михаил Петрович враг формы: «Идея без формы то же, что свет в тусклом стекле. Свет прекрасен в бриллианте».

В молодости принадлежавший к окружению Карамзина, Уваров остался жрецом историографа, который учил покорности царям. Соловьев удачно выразил настроения сановников, когда-то близких Карамзину, — Блудова, Уварова, князя Вяземского: «По смерти Карамзина кружок сделал из него полубога, и горе дерзкому, который бы осмелился поставить свой алтарь подле божества. Неудавшаяся попытка Полевого еще более утвердила кружок в том мнении, что идол его останется навсегда на недосягаемой высоте и блеском своих лучей будет освещать их и давать им значение». Тем весомее прозвучал уваровский вопрос Погодину: «Зачем он не продолжил Карамзина?» Что ответить, особенно если вельможа уверен, что, оставаясь профессором истории и академиком, Погодин напишет так, «как писал о всем былом Вальтер Скотт».

Погодина больше прельщало место попечителя (не предлагали), воспитателя наследника престола (ограничились разговорами), потом он ужался до помощника попечителя, до ректора. В мае 1849 года обреченно занес в дневник: «Ах, если б напечатать мне два тома и взять приступом историографию (то есть историографа)». И тут не вышло, Уваров получил отставку. Ноябрьская запись того же года: «Подлецы!»

Честолюбивые помыслы Соловьева всецело лежали в области науки, он не домогался, не хлопотал, не просил, но иметь благоприятные условия для работы, государственное значение которой представлялось ему бесспорным, он считал делом естественным и попусту не либеральничал. «История России» не приносила автору большого дохода, а писание ради денег журнальных статей требовало времени и истощало силы.

Когда первый том был отдан в цензуру, попечитель Назимов обратился к историку с вопросом, почему он не хочет посвятить своей книги императору. Соловьеву не удалось скрыть своих чувств, и Назимов добавил: «Если не хотите императору, то посвятили бы наследнику». Соловьев ответил, что не имел бы ничего против посвящения императору, но не считает себя вправе ходатайствовать об этом. В записках он выразился ясно: «Когда правительственное лицо предложило мне отдать мой труд под покров государя, посвятив императору, хотя и антипатичному мне, я согласился». Сколько раз открывал он первый том «Истории государства Российского» и читал: «Государю императору Александру Павловичу, самодержцу всея России».

Назимов не сомневался в успехе: «Вы ординарный профессор университета, вы имеете полное право просить о посвящении». Такие были времена, что даже «право просить» надлежало заслужить.

Соловьев поблагодарил доброго попечителя, которого в Москве звали не иначе как «енерал», написал письмо на его имя, где изложил свою просьбу, а Назимов поехал в Петербург докладывать министру. Ширинский-Шихматов взглянул на дело просто: нельзя утруждать государя просьбой о посвящении, нельзя посвящать первый том. Почему? Подлинные министерские слова: «Неизвестно, успеет ли он кончить. Когда кончит сочинение, тогда я доложу».

После Соловьев не раз со смехом вспоминал об этом обещании доложить. Умер Ширинский-Шихматов, умер Николай I, один министр просвещения сменял другого, а «История России» все не оканчивалась, выходя каждый год.

Да и возможно ли кончить историю России…

В конце концов Соловьев был рад, что не посвятил книгу Николаю Павловичу. Официальным преемником Карамзина он не стал. «Государство отказалось от моего труда».

Определенную роль здесь сыграл научный и политический авторитет Карамзина, который блюли его жрецы, Блудов и Вяземский, опасавшиеся, что новейший ученый труд затмит творение тридцатилетней давности. Соловьев понимал их чувства: «Автор мог воспользоваться всеми успехами исторической науки и дал уже в прежних трудах своих задаток, что способен ими воспользоваться, способен удовлетворить настоящим потребностям образованных русских людей — такой труд мог отдалить «Историю государства Российского» на второй план не по значению его в истории русской литературы, а для настоящих потребностей публики, и этого опасения уже было очень достаточно для жрецов Карамзина».

Дмитрий Николаевич Блудов, чья долгая сановная карьера началась составлением журнальной статьи о ходе и замыслах тайных обществ в России, более известной как «Донесение Следственной комиссии», где беззастенчиво оклеветаны декабристы, соблаговолил лично сказать Соловьеву, что его предприятие очень смело. Писать русскую историю после Карамзина! Блудов посоветовал: другое дело, если б профессор издал лекции, которые он читает в университете. Историк ответил, что название «Лекции» было бы странно для труда, который грозит быть многотомным. Молодой человек совершенно забылся — как он говорит с составителем высочайших манифестов, с государственным человеком, который стоял у истоков официальной идеологии николаевского царствования. Не Уваров, а он, Блудов, первым сказал о пагубности для российских граждан «заразы, извне привнесенной», о необходимости отказаться от подражания иноземной моде, тем опасной, что «есть мода и на мнения».

Блудов не в шутку озлился, по, будучи сановником просвещенным и хорошего тона (через несколько лет его произвели в президенты Академии наук), ограничился замечанием: «Да, и в Англии пробовали писать многотомные истории, а до Юма-то не дотянули». Думал уязвить Соловьева, а сказал нелепость — успокоил. Давид Юм был знаменит в екатерининские времена, его многотомная «История Англии от вторжения Юлия Цезаря до революции 1688 года» давно устарела; блудовские слова выдавали его невежество и малую начитанность. Впрочем, в случае с Блудовым имело значение одно: московский профессор приобрел влиятельного врага, у которого была репутация образованнейшего человека своего времени (именно так смотрел па Блудова император) и который, не прочитав ни одной страницы «Истории России», доставлял себе удовольствие, публично отзываясь о ней с презрением. В дворянском обществе Петербурга и Москвы к словам милого Блудова прислушивались.