Выбрать главу

К сожалению, отсутствуют данные о том, относил ли Константин Аксаков к разряду «философической истории» чаадаевское «Философическое письмо», наиболее прославленное во всей русской историко-философской литературе. Отвечая всем критериям «философической истории», работа Чаадаева по аксаковской, по славянофильской мерке не обладала одним: она не содержала философической истины.

Подлинная «философическая история», пожалуй, единственная в России, создавалась Хомяковым. Сбитом знали все, бывавшие в его доме, все друзья и враги. Вся Москва. Что именно писал Алексей Степанович, оставалось, однако, тайной. Однажды Гоголь, застав Хомякова за письменным столом и заглянув в тетрадку, прочел имя Семирамиды — знаменитой вавилонской царицы. «Алексей Степанович Семирамиду пишет!» — пошутил он. Название понравилось, его принял сам автор, говоривший: «Я нынче все лето проработал в деревне над своей Семирамидой».

Заняться «Семирамидой» Хомякова принудил его племянник Дмитрий Валуев, трудолюбивейший из славянофилов. Устав от бесконечных разговоров дядюшки, он сшил тому тетрадь, припас перья и запер в кабинете на ключ, который унес с собой. Хомяков протестовал: «Чтобы написать и даже начать писать такое сочинение, какое бы я желал, у меня еще не подготовлено материалов: некоторые части и отдельные вопросы готовы, но еще много других остается впереди». Валуев был тверд: «Кто же думает заставлять его писать полное, систематическое сочинение об истории? Пусть записывает то, что рассказывает; пусть пишет вместо того, чтобы болтать».

Постепенно кабинетные занятия вошли у Хомякова в привычку, которая после преждевременной смерти одаренного племянника стала данью его памяти. Хомяков трудился над таинственным сочинением более двадцати лет, не надеялся его кончить и не печатал ни строчки. Работа была издана после его смерти в двух обширных томах под произвольным заглавием «Записки о всемирной истории». Чего только там нет! Без особой системы московский славянофил записывал свои и чужие мысли о ходе мировой истории, о древних и новых народах, их верованиях, занятиях, языке и культуре, об исторических эпохах, преимущественно о раннем средневековье. Главной заботой Хомякова было стремление поставить славянское племя на подобающее ему первое место в историческом процессе. Славянская стихия просто захлестывала «Семирамиду», философия истории сводилась к славянской разновидности гегелевской схемы движения мирового духа. К диалектике Гегеля восходило положение о борьбе противоположных начал «иранства» (начала свободы) и «кушитства» (начало необходимости) как источнике развития.

Ученик Хомякова Александр Гильфердинг, серьезный ученый-славист, находил в «Семирамиде» попытку великого ума «обнять не только внешний ход, но и внутренний смысл развития всего человечества в его совокупности». Быть может, быть может…

Несомненно одно: «Семирамида» начисто лишена элементов исторической критики. Хомяков не затруднял себя выписками из исторических сочинений, пересказывал их, как находил нужным, произвольно подбирал факты и выстраивал их, не заботясь о хронологии. Он не стеснялся смелыми догадками и фантастическими предположениями, из которых превращение любезных его сердцу англичан в потомков славян-уличан далеко не самое странное. Звание историка, по Хомякову, требует редкого соединения разнородных качеств: учености, беспристрастности, терпения, умения сравнивать, но, пренаивно добавлял он: «Выше и полезнее этих достоинств — чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может».

Что же тогда истинная история? Последовательный рассказ о происшествиях минувшего времени и о деяниях народов и их вождей Хомяков объявил совершенно бесполезным «лакомством для праздного любопытства грамотных людей». Отыскивание следов прежней жизни в ее личных и общественных проявлениях благородно, но не стоит огромных трудов, сопряженных с историческим исследованием. Такое снисходительное презрение поистине великолепно! Но можно ли иначе обосновать превосходство «философической истории» над всякой иной?

Если для историка главное — интуиция, если он вправе создавать историю там, «где летописей нет и не было», то понятно хомяковское представление об историческом ремесле: «Есть другая, высшая точка зрения, с которой исторические исследования представляются в ином виде. Не дела лиц, не судьбы народов, но общее дело, судьба, жизнь всего человечества составляют истинный предмет истории. Говоря отвлеченно, мы скажем, что мы, мелкая частица рода человеческого, видим развитие своей души, своей внутренней жизни во внешней жизни миллионов людей на всем пространстве земного шара. Тут уже имена делаются случайностями, и только духовный смысл общих движений и проявлений получает истинную важность. Говоря практически, мы скажем, что в истории мы ищем самого начала человеческого рода, в надежде найти ясное слово об его первоначальном братстве и общем источнике. Тайная мысль религиозная управляет трудом и ведет его далее и далее».

Как жалко должна была выглядеть в глазах Хомякова и всех тех, кто верил в «философическую историю» (эта вера, к слову сказать, легко уживается и с иным, нехомяковским, бездуховным подходом), «прагматическая история г. Соловьева»! Приходится удивляться, что «высшая точка зрения» не помешала Алексею Степановичу высказаться о трудах Соловьева здраво-критически: ученый «рассказывает не историю России, не историю государства Русского, а только историю государственности в России, восколько этот рассказ подготовлен другими исследователями и отчасти им самим». Более понятна следующая фраза: «Этот труд, конечно, не бесполезен. Это сбор официальных столбцов исторической летописи, подведенный под некоторую систему».

На верху первой страницы «Семирамиды» вместо заголовка автор выставил четыре буквы: «И. и. и. и.» Гильфердинг прокомментировал: «Не знаем, что он этим хотел означить». Думается, три буквы загадочной надписи ясны: «…исследование истинной истории». Если помнить особенности натуры русского мыслителя, великого насмешника, отчего не прочесть первое слово как «ироническое».

Чуждался ли Соловьев «высших взглядов», теории, исторической схемы? Нет, напротив, уже в полемике, вызванной первым томом «Истории России», его упрекали (даже Кавелин) в привязанности к одной идее, в увлечении «любимой мыслью», в угоду которой приносились факты. Приступая к «Истории России с древнейших времен», Соловьев имел целостную концепцию русского исторического развития, которая, в общих чертах, оставалась неизменной до последнего тома. В этом заключалось несомненное достоинство его труда, начисто лишенного, однако, верхоглядства «философической истории», которая знает ответ прежде, чем бывает раскрыта летопись.

Соловьев — историк, чьи общие воззрения сложились под воздействием философии Гегеля. Идея единства и развития мировой цивилизации, убеждение в закономерности и познаваемости исторического процесса, поиск противоборствующих начал в русской истории — дань философии истории Гегеля. Русская история, написанная, «как писались истории государств в Западной Европе», — это история, в основу которой положена гегелевская схема развития человечества. Национальная история у Соловьева, как и у Гегеля, неразрывно связана со всеобщей и освещается теорией прогресса.

Идея прогресса — кумир XIX века. У молодого Соловьева она получила конкретное воплощение в родовой теории и шире — в той системе воззрений, что принято называть государственной школой в русской историографии. О значении государственной школы хорошо сказал Чернышевский: «Около 1835 года мы, после безусловного поклонения Карамзину, встречаем, с одной стороны, скептическую школу, заслуживающую великого уважения за то, что первая стала хлопотать о разрешении вопросов внутреннего быта, но разрешавшую их без надлежащей основательности; с другой — «высшие взгляды» Полевого на русскую историю. Через десять лет ни о высших взглядах, ни о скептицизме нет уже и речи: вместо этих слабых и поверхностных попыток мы встречаем строго ученый взгляд новой государственной школы, главными представителями которой были гг. Соловьев и Кавелин: тут в первый раз нам объясняется смысл событий и развитие нашей государственной жизни».