Новость — спор с Генри Боклем, классиком позитивизма, автором «Истории цивилизации в Англии», которая пользовалась огромной популярностью среди русской интеллигенции шестидесятых годов. Бокль утверждал, что история цивилизованной страны есть история интеллектуального развития, которое правительства более замедляют, чем ускоряют. Остроумно, согласитесь.
Соловьев возражал: «История цивилизованного народа имеет важное значение и тогда, когда интеллектуальное развитие еще не начиналось, когда еще не рождалось сомнение». С другой стороны, правительство, какая бы ни была его форма, «представляет свой народ, в нем народ олицетворяется, и потому оно было, есть и будет всегда на первом плане для историка». Безоговорочно принять это положение, конечно, невозможно, оно справедливо только в тех пределах исторического познания, что очертили для себя историки государственной школы.
Дальнейший вывод Соловьева принципиально важен и как ответ на аксаковско-толстовскую критику, и в плане его понимания роли личности в истории: «История имеет дело только с тем, что движется, видно, действует, заявляет о себе, и потому для истории нет возможности иметь дело с народными массами, она имеет дело только с представителями народа, в какой бы форме ни выражалось это представительство; даже и тогда, когда народные массы приходят в движение, и тогда на первом плане являются вожди, направители этого движения, с которыми история преимущественно и должна иметь дело».
Действия «вождей» способствуют или препятствуют развитию народной жизни, приносят благоденствие или навлекают бедствия. Стало быть, правомерны усилия государственной школы: «Вот почему подробности, анекдоты о государях, о дворах, известия о том, что было сказано одним министром, что думал другой, сохранят навсегда свою важность, потому что от этих слов, от этих мыслей зависит судьба целого народа и очень часто судьба многих народов».
Для Соловьева абсолютно неприемлем «незаконный развод народа с государством, происшедший в головах некоторых наших исторических писателей». Он откровенно иронизировал над историками славянофильского и народнического направлений, преклонившимися перед «народной массой». Их подход, по его мнению, ненаучен, неисторичен: «В таком случае, гораздо важнее будет народная песня, даже полная анахронизмов в изложении внешнего события; предметом первой важности будут повествования летописцев о неурожаях, наводнениях, пожарах и разных бедствиях, заставлявших народ страдать, о затмениях и кометах, пугавших его воображение явлениях, которые для историка, имеющего на первом плане государственную жизнь, составляют неважные черты». Строгая логика исследователя государственной школы не находит объективных данных собственно о «народной массе»: «Историк не имеет возможности непосредственно сноситься с массою; он сносится с нею посредством ее представителей, исторических деятелей, ибо масса сама ничего о себе не скажет».
Итоговое суждение Соловьева несколько смягчает удручающее впечатление, которое производит это умозаключение, хотя и здесь историк верен раз и навсегда провозглашенному верховенству государственности: «Историк, имеющий на первом плане государственную жизнь, на том же плане имеет и народную жизнь, ибо отделять их нельзя: народные бедствия не могут быть для него неважными чертами уже и потому, что они имеют решительное влияние на государственные отправления, затрудняют их, бывают причинами расстройств в государственной машине, что вредным образом действует на народную жизнь».
В период расцвета государственной школы ее представители исповедовали теорию прогресса, теорию исторического оптимизма. Сущность исторического процесса — развитие, органическое и поступательное. Человечество, совершенствуясь, приближается к воплощению в жизнь идеалов христианства, идеалов справедливости и добра. Логично было предположить, что впереди — «золотой век».
В молодые годы Соловьев решительно возражал против нападок на прогресс, которые находил вредными для правильного понимания истории. Особенно доставалось славянофилам, чье направление он называл антиисторическим, проникнутым «буддистским протестом против прогресса». По Соловьеву, прогресс освящается христианством и не может ему противоречить. Именно христианский идеал дает обществу и государству возможность осознать свое несовершенство и стать на путь изменения общественных и государственных форм, на путь прогресса. «Христианство, постановив такое высокое нравственное требование, которому человечество, по слабости своих средств, удовлетворить не может, — а если б удовлетворило, то упразднились бы изменения форм и прогресс, — христианство, по тому самому, есть религия вечная».
Прогресс естествен и неизбежен во всех сферах человеческого бытия, кроме одной — религиозной. Выше христианства нет ничего, христианство — недосягаемый идеал человечества. С этих позиций Соловьев изложил «формулу прогресса»: «Прогресс нисколько не противоречит христианству, ибо он есть произведение слабости человеческих средств и высоты религиозных требований, поставленных христианством; христианство поднимает человечество на высоту, и это-то стремление человечества к идеалу, выставленному христианством, есть прогресс в мире нравственном и общественном».
В пореформенное время с его острыми социальными и экономическими противоречиями линейная теория прогресса перестала удовлетворять Соловьева. По свидетельству Ключевского, он стал придавать «великое научное значение» философии истории итальянца Джамбаттиста Вико, чья книга «Основания новой науки об общей природе наций» появилась в 1725 году. Вико — гениальный фантаст, ценивший интуицию не меньше Хомякова. Его «Новая наука» трудна в чтении и совершенно необычна для рационалистического XVIII века. Идея, прославившая Вико, — идея исторического круговорота, повторяющихся исторических циклов. От первоначального варварства народы через утонченную цивилизацию движутся к новому варварству, упадочному, вырождающемуся. Круговорот завершается обновлением, завоеванием старого общества новыми варварами. Если этого не происходит, то предоставленный своей судьбе бессильный народ погружается в дикость, чтобы через несколько веков вернуться к исходному первобытному состоянию и начать новый цикл развития.
В «Наблюдениях над историческою жизнью народов» Соловьев нарисовал картину старого общества, если следовать контексту — общества древнего мира, одновременно поразительно похожего на современную ему Россию: «Старые верования, старые отношения разрушены, а в новое, беспрестанно изменяющееся, в многоразличные, борющиеся друг с другом, противоречивые толки и системы верить нельзя. Раздаются вопли отчаяния: где же истина? что есть истина? Древо познания не есть древо жизни! Народ делает последнюю попытку найти твердую почву: он бросает различные философские системы, не приведшие его к истине, и начинает преимущественно заниматься тем, что подлежит внешним чувствам человека: что я вижу, осязаю — то верно, вне этого верного ничего знать не хочу, ибо вне этого нет ничего верного, все фантазии, бредни. Сначала это направление удовлетворяет, сфера знания расширяется, результат добывается блестящий, точные науки процветают, их приложения производят обширный ряд житейских удобств. Но это удовлетворение скоропреходящее… Материализм и неизбежная притом односторонность, узкость, мелкость взгляда наводнили общество; удовлетворение физических потребностей становится на первом плане: человек перестает верить в свое духовное начало, в его вечность; перестает верить в свое собственное достоинство, в святость и неприкосновенность того, что лежит в основе его человечности, его человеческой, то есть общественной жизни, является стремление сблизить человека с животным, породниться с ним; печной горшок становится дороже бельведерского кумира; удобство, нежащее тело, предпочтительнее красоте, возвышающей дух. При таком направлении живое искусство исчезает, заменяется мертвою археологиею. Вместо стремления поднять меньшую братию, является стремление унизить всех до меньшей братии, уравнять всех, поставив на низшую ступень человеческого развития; а между тем стремление выйти из тяжкого положения, выйти из мира, источенного дотла червем сомнения и потому рассыпающегося прахом, стремление найти что-нибудь твердое, к чему бы можно было прикрепиться, то есть потребность веры не исчезает, и подле неверия видим опять суеверие, но не поэтическое суеверие народной юности, а печальное, сухое старческое суеверие».