Прочитав министерскую бумагу, Соловьев немедленно сказал, что надо подавать в отставку. Присутствовавшие профессора Бабст, Капустин, Рачинский, Дмитриев, Чичерин единогласно выразили то же мнение. Все шестеро порознь, но демонстративно подали прошение об отставке. Левшин ушел с поста попечителя.
Чичерин писал: «После сцен, которых я был свидетелем, для меня это был желанный исход. Но для других, в особенности для Соловьева, это был подвиг. Соловьев был человек с весьма небольшими средствами, обремененный семейством. Он и материально, и нравственно был связан с университетом, которому он отдал всю свою жизнь. К тому же он к делу вовсе был непричастен; из Петербурга он вернулся, когда в Совете все было кончено. При всем том он не считал для себя возможным оставаться в университете при таком вопиющем нарушении всякого закона и всякой справедливости. Этот благородный человек ни единой минуты не поколебался пожертвовать всем для долга чести и совести».
Отставка произвела шум. Студенты волновались, просили остаться, шли адресы, письма и заявления сочувствия. Написал письмо и граф Сергей Григорьевич Строганов. Это был ошеломляющий удар! Во имя «цивилизации нашей общей родины» он призывал не приносить в жертву целое поколение студентов, остаться в университете. От шести профессоров требовалась основная русская добродетель — добродетель повиновения. От министра ничего.
Чичерин написал было резкое ответное письмо, но Соловьев воспротивился: «Бросьте это! Старика совсем опутали; надобно ему простить за прежние его заслуги». Все-таки они любили друг друга — Сергей Строганов и Сергей Соловьев. А ведь с первой их встречи минуло тридцать лет! Чичерин разорвал письмо.
В дело вмешался даже Погодин, который на правах старшего товарища приглашал Дмитриева и Чичерина к себе на Девичье Поле, убеждал не покидать университет, беречь коллегиальное единство профессоров. Когда ему возражали, что это вопрос чести, он отвечал, что честь вовсе не русское начало и дорожить ею нечего. Поверьте, читатель, именно так говорил сын крепостного и российский академик Михаил Петрович Погодин! Да, в конце концов у каждого мыслящего человека собственные представления о русской истории, но до чего же разными были они у Соловьева («для долга чести и совести») и у Погодина («честь вовсе не русское начало»). Ваше мнение, читатель?
Ходили упорные слухи, что Толстой хочет пригласить Погодина на кафедру русской истории.
Отставка московских профессоров заинтересовала Александра II. На представлении во дворце царь спросил случайного человека, приезжего из Москвы Мансурова, что он знает об этом деле. Мансуров, член Государственного совета, проявил трезвый бюрократический подход: профессора виноваты, ибо восстают против большинства; если большинство решило, то надобно повиноваться. Понять, что профессора охраняют закон от беззаконных посягательств власти, Мансурову было мудрено. Царь согласился: виноваты, раз против большинства. Шел второй год этой истории. В России, писал Юрий Самарин, поражает не постоянное грубое нарушение закона, а отсутствие всякого о нем представления.
Вскоре Александр II был в Москве и на бале высказал бывшим там профессорам просьбу, чтобы они остались в университете. Те согласились. Протест был скомкан. Через попечителя царь пояснил, что, хотя профессора и виноваты, но они преподавали покойному наследнику, и он просит их остаться. Профессоров поздравляли, общественное мнение ликовало: неслыханное дело — царь просит профессоров. На Чичерина сердились, когда он говорил: «Мы не только осуждены, но унижены».
Позднее пять профессоров поочередно вышли в отставку, что не произвело в обществе никакого волнения. Да и причины их ухода из университета выглядели вескими и никак не связывались с засильем катковщины.
Юрист Капустин стал директором Демидовского лицея в Ярославле — место очень почетное. Лицей, созданный на деньги тех самых Демидовых, о которых речь уже шла в этой книге, был под стать Царскосельскому и готовил первоклассных правоведов.
Бабст сделался преуспевающим финансистом и использовал свои познания в экономике на посту директора Московского купеческого банка. Любопытно, что в своей предпринимательской деятельности он шел рука об руку с Чижовым. Куда подевались их споры, споры западника и славянофила? И есть ли смысл в вопросе, кто был более прав? Капиталы успешно наживали оба, Чижов даже стал миллионером.
Чичерин покинул профессуру без сожаления; в сущности, он никогда не чувствовал к ней ни малейшего призвания, его удел — кабинетная работа. Доходы с родового имения Караул позволяли бросить все и уйти в писание книг. О себе он судил трезво: «Я рожден писателем, а не профессором».
Рачинский, профессор ботаники, получил всероссийскую славу как педагог, создатель удивительной сельской школы в смоленской деревне Татеево, где было его имение. Читатель помнит картину «Устный счет» художника Богданова-Бельского — деревенские мальчики решают задачу, написанную на доске. (На большинстве репродукций она размыта. Решите — устно! —
102+112+122+132+142 / 365
Решили?) На втором плане картины изображен учитель — гениальный народный учитель Сергей Александрович Рачинский. Повествование уйдет далеко в сторону, если пытаться хоть в малой мере рассказать о заслугах этого человека перед русским народом. Но одно его высказывание, созвучное настроениям Соловьева, привести стоит: «Средний уровень способностей наших крестьянских детей, как мальчиков, так и девочек, вообще очень высок… Способности эти разнообразны, но преобладают заметно способности математические и художественные. Количество дремлющих художественных сил, таящихся в нашем народе, — громадно, и о нем пока может составить себе приблизительное понятие лишь внимательный сельский учитель».
Историк права Дмитриев, человек богатый и светский, с головой ушел в земскую деятельность и находился среди тех, кто вырабатывал принципы и образ действия земского либерализма, видевшего в местном самоуправлении необходимое условие развития общества и государства. Вместе с Юрием Самариным — еще пример сотрудничества прежних западников и славянофилов — он издал за границей брошюру «Революционный консерватизм», где язвительной критике подверглись охранители.
Общий итог ухода пятерых профессоров вывел Чичерин: «Если я для себя лично не имел причин жалеть об исходе дела, то я не мог скорбеть о нем глубоко с общественной точки зрения. Я видел разложение любимого университета. Он, а с ним и судьба воспитывающихся в нем молодых поколений предавались на жертву господствующей грязи. Еще грустнее было думать о том положении общества, в котором возможны подобные явления. Это было уже не царствование Николая, когда невыносимый гнет подавлял всякий независимый голос. После освобождения крестьян, после всех совершенных реформ, обновивших всю русскую землю, при допущенной в ней широкой гласности, приходилось повторять стихи, писанные в самую темную пору прошлого царствования:
Самая свобода печати, к которой мы взывали, как к якорю спасения, служила орудием неправды. С целью приобрести поддержку влиятельного журнала, министр утверждал беззаконие и гнал честных людей. На что же было надеяться, когда и высшие сферы, и бюрократия, и журналистика, и первое ученое сословие в государстве все соединились, чтобы попирать ногами самые элементарные начала справедливости, закона и даже приличия? Я увидел, что России придется еще пройти через долгий путь, прежде нежели выработается что-нибудь порядочное из этого мутного потока, в котором могла найти обильную пищу только самая беззастенчивая ложь». Стихи, приведенные Чичериным, — из его давней пародии на Шевырева.
Соловьев остался в университете. Чичерин вспоминал, что историк был недоволен той уступчивостью, которую он и его коллеги проявили в беседе с императором: «Сам Соловьев сказал мне, что он жалел о том, что его сбили с толку, и он согласился остаться по просьбе государя: было бы гораздо лучше, если бы мы вышли все вместе».