Особенно наглядна эта интуиция Вавилова в его статье «Физика Лукреция», вошедшей в том комментариев к переводу знаменитой поэмы «О природе вещей».
На первый взгляд поэма мало что говорит сознанию современного физика-экспериментатора. Написанная таким же гекзаметром, как «Илиада» и «Одиссея», она начинается с посвящения богине Венере. Посвящение прекрасно! Но в своей языческой прелести и чувственности оно скорее напоминает изображения Венеры и Минервы на фресках Помпеи, чем географические рисунки Эратосфена или чертежи Архимеда.
«Книгу явно писал поэт, а не ученый!» — это первое впечатление усиливается, когда читатель с удивлением вдруг обнаруживает, что автор книги, живший после пифагорейцев и Аристотеля, твердо верит в то, что Земля плоская, что ее окружает космос в виде полупространства, ограниченный видимым горизонтом. Несколько веков спустя после того, как Гиппарх и Эратосфен создали в Египте настоящую астрономическую науку, Лукреций неожиданно становится в тупик перед вопросом: сколько лун на небе — множество или одна?
…почему, наконец, невозможно луне нарождаться
Новой всегда и в известном порядке и ежедневно
Опять исчезать народившейся каждой, чтобы
На месте ее взамен появлялась другая.
Перед такими грубыми утверждениями или предположениями стушевываются сомнительные мелочи, вроде сведений о том, что львы необычайно боятся петухов или что змея умирает от слюны человека…
Начиная свою статью, Вавилов предупреждает, что к поэме Лукреция нельзя подходить с точки зрения конкретных черт и результатов современного естествознания. И все же, вчитываясь дальше в статью Вавилова, мы невольно проникаемся его уважением к Лукрецию и как к ученому. Мы соглашаемся, что «притягательность Лукреция… кроется, несомненно, в изумительном, единственном по эффективности слиянии вечного по своей правоте и широте философского содержания поэмы с ее поэтической формой».
Мы обнаруживаем, что и сам Вавилов не может удержаться от того, чтобы провести несколько параллелей между воззрениями древнего римлянина и представлениями современной физики.
Например, процитировав слова Лукреция:
Так, исходя от начал, движение мало-помалу
Наших касается чувств и становится видимым
также
Нам и в пылинках оно, что движутся в солнечном
свете,
Хоть незаметны толчки, от которых оно происходит, —
Сергей Иванович тут же замечает:
«Физик сразу узнает в этих строках главное положение современной теории броуновского движения. Ошибка Лукреция, если быть строгим и придирчивым, только в том, что движение пылинок в солнечном луче в действительности не чисто броуновское, оно искажается тепловыми вихрями, радиометрическим эффектом и пр. Но едва ли следует заниматься таким школьным экзаменом двухтысячелетнего патриарха атомизма».
В другом месте Вавилов обнаруживает удивительную параллель между мыслями Лукреция и идеями современной квантовой механики.
«При такой общей постановке вопроса, — пишет он, — нельзя умолчать о поразительном совпадении принципиального содержания идеи Эпикура — Лукреция о спонтанном отклонении с так называемым «соотношением неопределенности» современной физики. Сущность его заключается в том, что нет возможности определить какими-либо средствами одновременно с абсолютной точностью положение и скорость элементарной частицы».
«Было бы грубой ошибкой, — заканчивает свою мысль Вавилов, — видеть в Эпикуре и Лукреции предшественников квантовой механики, однако нельзя считать некоторое совпадение античной идеи с современной совершенно случайным» (разрядка моя. — В. К., заменено на курсив - оцифровщик.).
Что хотел сказать Сергей Иванович последней фразой? По-видимому, то самое, о чем мы говорили выше: что существует какая-то всеобщая, всечеловеческая (в пространстве и во времени) связь идей и принципов.
Нет, не случайно Сергей Иванович проводил параллели между Лукрецием и современной физикой, не случайно так упорно и неутомимо разыскивал все новые материалы о родственности мышления древних и современников.
В этих работах Вавилова и в других его историко-научных поисках мы вправе усмотреть одно: стремление исследователя увидеть над гребнями веков нечто главное, такое, что определяет движение науки и нашего научного сознания вперед.
Ведь нет иных путей превращения истории науки в науку.
Ведь только так — поднявшись над веками и народами — можно узреть то основное, важное, важнее чего нет в науке: далекую цель, великую перспективу дальнейшего прогресса.