— Взломать! — приказал полицейским Сервантес.
Те неуверенно переглянулись. Положение было чрезвычайно затруднительное, мудреное, щекотливое.
Тогда Сервантес сам ударил ногой в дверь, ударил с такой силой, что дверь треснула. Еще два таких удара — и она бы слетела с петель.
— Вон идет наш бургомистр! — воскликнул один из полицейских и громко вздохнул, сбросив с плеч тяжкое бремя сомнений.
Сервантес оглянулся. Из городских ворот торопливо вышел он, маленький человечек, одетый в темное, уже издали махая руками, как раньше священник.
— Мирская власть наставит вас на путь истинный, — произнес тот, вновь обретя важную осанку.
Сервантес поджидал алькада, опершись на свой жезл. Ему было ясно: он преступил инструкцию. Но в нем ожило неодолимое чувство возмущения против неправды заглушенное было чудовищным гнетом его службы и зазвучавшее теперь с прежней силой. Это не было простым сочувствием людям Эсихи, которые ему не особенно нравились, — это было широкое, могучее и великодушное чувство прежних дней — прежних прекрасных дней рабства и бунта.
Бургомистр приблизился. Он прежде всего привел в порядок свое дыхание и закрыл при этом глаза, поблескивавшие, как две лужицы, на его помятом, но еще не старом лице. Устремившись, наконец, на беспокойного комиссара, глаза эти вдруг расширились невообразимым изумлением, тотчас же перешедшим в восхищение.
Сервантесу, священнику, монахам, полицейским и народу предстало непостижимое зрелище: алькад распростер руки. Он влюбленно склонил голову набок с блаженной улыбкой. Он заговорил. Он произнес стихи:
Священник сморщил лоб. Было ясно: бургомистр не в своем уме. По-видимому, солнечный удар на раскаленной озунской дороге. Иначе как объяснить, что человек, пришедший с добрыми, казалось бы, намерениями, вдруг протягивает руки к дерзкому чиновнику и щебечет стихи, в которых столь смехотворно фигурирует собственное его имя.
— Господин де Сервантес! Дон Мигель! Ваша милость, не узнаете меня? — снова воскликнул бургомистр.
Сервантеса осенила догадка. Он стремительно покраснел.
— Сперва уладим наше дело, господин алькад, — сказал он официально, — я действую здесь в силу своих полномочий.
— В силу его полномочий, дон Бартоломе! — повторил бургомистр, сокрушенно пожав плечами. — Выдайте ключ!
Ему не терпелось покончить с делами.
Священнослужитель кивнул с искаженным лицом. Один из монахов извлек ключ. Без единого слова повернулись все трое, темные их фигуры исчезли в городских воротах.
Амбары распахнулись. Широкие и объемистые вместилища были вплоть до сумеречных глубин наполнены ящиками, мешками и бочками, расставленными в стройном порядке.
— Здесь хватит на всех, — сказал Сервантес.
Шепот и бормотание растекались вокруг. Каждый утверждал: он сразу понял — этот однорукий комиссар не то что другие. А как он говорил! А как торжественно приветствовал его бургомистр! И сейчас он настойчиво и почтительно приглашал комиссара в гости. Хоть он и холостяк, прибавил он, но живет удобно.
Сервантесу все уже было ясно. Поистине странная шутка! Этот бургомистр не кто иной, как лиценциат Кристобаль Москера де Фигероа, один из сотни поэтов, которым он создал грандиозную общую кадильницу в своей «Галатее». Очевидно, семья, чтоб избавиться от него и его обеспечить, купила ему этот пост на юге; но он с тоской вспоминал о литературе и о «Привале комедьянтов». То была славная пора его жизни.
Когда они прибыли в магистрат, Москера провел гостя в жилые комнаты. «Почет я содержу в почете», — изрек он, указывая на стену, где висел в рамке отпечатанный листок. Снизу была приделана лампада, как перед священным изображением. Это оказался, разумеется, листок из «Галатеи», страница триста двадцать восьмая. Сервантес прочел:
Прочтя, он не сразу отошел от стены. Он не решался обернуться, потому что глаза его были полны непривычных слез. Так вот чего достиг он своей поэзией: деревенский староста помог ему востребовать налоги. Вот плоды всех усилий и унижений. Вот итог его жизни. А для маленького человечка — там, за спиной, — этот листок был символом славы, вдохновения и прекрасной юности. Он возносил молитвы перед этим хладнокровно-никчемным хвалебным клочком печатного текста. Для него он был вершиной бытия… Ну, что ж: пусть хоть люди Эсихи немножко подкормятся!