И страхи хозяина «Трех корон» утихли.
Ненадолго.
В покойницкой табачный дым мешался с иными, куда более привычными месту сему ароматами, и кисловатая смесь их, как вынужден был признать Аврелий Яковлевич, портила всякое удовольствие от цигаретки. Оттого и бросил он ее, недокуренную, на пол, растер носочком туфли и, наклонившись, носочек этот отер платком: налипли на лаковую кожу и травинки, и кусочки земли.
Нехорошо.
К обуви Аврелий Яковлевич относился с особым пиететом, помня еще те времена, когда случалось ему носить, что лапти, из лозы плетеные, что грубые матросские ботинки, от которых по первости ноги кровавыми мозолями покрывались.
Вздохнул.
И разогнав редкие дымы, принялся за дело.
Благо, пол в покойницкой был ровный, плита к плите, а в особом закутке, которым штатный ведьмак пользовался, и знаки вычертить не поленились белою заговоренною краской. Конечно, лучше бы вовсе на камне выбить, но то дело марудное, затратное…
Знаки Аврелий Яковлевич подновил.
Отступил, окинув картину критическим взором, почесал бороду и добавил несколько собственных, тайных, печатей. Мыслилось ему, что покойницы нынешние, ежели и соизволят для беседы восстать, то всяко возвращению в мир живых не обрадуются.
Привычная работа помогала отрешиться от тревоги, и Аврелий Яковлевич даже запел, благо, из нынешних его слушателей не сыщется такого, кому пение сие не по нраву будет. Мертвецы большею частью — народец тихий, незлобливый, и к чужим слабостям относящийся с пониманием… не станут носами крутить да говорить, что, дескать, голосина у ведьмака знатная, а слуха вовсе нету…
Нету. И что?
Он, небось, в операнты не рвется. У него собственное дело есть… даже два, ежели по нынешнему времени.
Первой Аврелий Яковлевич в очерченный круг положил сваху. Оттаявшее тело было неудобно тяжелым, каким‑то неправильным, точно лишенным костей. И Аврелий Яковлевич долго маялся, силясь придать ему позу хоть сколько бы привычную.
— Ну что, хорошая моя, поговорим? — произнес он, вытаскивая очередную цигаретку. Но затянувшись, лишь крякнул да сплюнул: табак имел отчетливый привкус сивухи.
Вот же незадача… и примета дурная: не выйдет ничего из этакой затеи.
Однако Аврелий Яковлевич был не того характеру, чтобы взять и отступить. Он цигаретку докурил, исключительно из упрямства, а окурок втоптал в щель меж каменными плитами. Потянулся, расправляя плечи, чувствуя, как тянутся мышцы, хрустят под тяжестью их и чего‑то неявного, неведомого, кости.
Вихрь пронесся по покойницкой, хлопнул дверцами шкапа, лизнул изъеденную норами — ячейками стену. И успокоившийся, покорный ведьмацким рукам, сплелся хитровязью тайных знаков.
Похолодало.
В покойницкой и без того не было жарко, но вихрь принес призрачные снежинки, которые заплясали, закружили в круге, оседая на синюшном лице мертвой женщины. И дрогнули веки, отзываясь на чужую волю, чужую силу.
Приоткрылся рот.
И черная жижа хлынула из глотки.
— Твою ж… — Аврелий Яковлевич отступил от края.
Тело плавилось.
Оно оплывало восковою фигурой, растекаясь по камням, затапливая рисованные знаки. И венчики свечей колыхнулись, потревоженные незримою рукой. Не погасли…
И не погаснут.
Хорошие свечи, правильно сделанные.
— Ш — шалишь…
От лужи воняло.
Сточною канавой, водой болотною затхлой, мертвыми колодцами, на дне которых давно истлела заемная луна. Пахло смертью подлою, той, что не отпускает души, но вяжет их к земле путами неисполненных обещаний, утраченных надежд.
— Прочь, — Аврелий Яковлевич вскинул руки. — Уходи…
Белое пламя поднялось над тем, что некогда было человеком. Вспыхнуло ровно, яростно, обдав не жаром, но опаляющим лютым холодом, от которого и борода побелела.
— Я… силой, данною мне… — каждое слово давалось с трудом, каждый вдох раздирал легкие, каждый выдох оседал на губах мелкой кровяной капелью. — Отпускаю душу… Зузанны Вышковец… покойся с миром.
Сомкнулись ладони над головой.
И пламя погасло.
Ведьмак же опустился на пол и головой покачал, облизал губы, поморщился… по — хорошему следовало бы кликнуть кого на подмогу, да только куда потом этого свидетеля девать?
— Ну что, красавица? — Аврелий Яковлевич не знал, сколько времени прошло, пока ему полегчало настолько, чтобы подняться.
Много.
Больше, чем в прежние времена… стареет, значит. Все стареют, даже боги, а ведьмакам до богов далеконько…