Но залаяли псы, где‑то совсем рядом, а следом донеслось:
— Ату его! Ату… — и голос этот был подобен хлысту.
Лихослав вскочил на четыре лапы, отряхнулся, сбрасывая с новой шкуры, которая была куда плотней прежней, мелкую листву. Он зарычал, когда из колючей стены выкатилась собачонка, мелкая, беспородная, она не испугалась рыка, но заскакала, оглушительно лая, норовя ухватить за хвост…
От собаки несло человеком.
И запах этот пробудил доселе неведомое желание убить.
Сейчас и здесь.
Он бы поддался, наверное, этому желанию, но псина, почувствовал, как изменилось настроение того, кого она еще недавно полагала добычей, отступила.
Лихослав мог бы убить и ее. Чего проще? Рывок. И челюсти смыкаются на горле. Рот наполняется солоноватой кровью, которая утолит голод…
…а он был голоден.
Зов не позволял отвлекаться на поиски еды, но сейчас отступил.
Уступил.
И та, которая ждала Лихослава, была бы рада, если бы он…
…никогда.
Он соступил со следа и тряскою рысцой двинулся прочь. Остановился на опушке, чтобы погрызть мягкие сосновые побеги. На вкус они были омерзительны, и та, которая ждала, смеялась над Лихославом. К чему он мучится?
Кого ради?
Ради той, которая осталась в каменном городе.
Ради запаха хлеба и голоса, который звал, но дозывался лишь во снах. Однако, в отличие от прочих голосов, и наяву не спешил оставить Лихослава. И если так, быть может, у него все получится.
Главное, успеть до нового полнолуния.
Дом гляделся мрачным.
Евдокия разглядывала его, не решаясь ступить за ограду. И удивительно было, глядя на преобразившееся место, думать, что еще вчера дом этот был обыкновенен.
Что изменилось?
Ничего.
И ограда знакома. И дорожка, желтым камнем вымощенная. И, небось, будут по камню этому звонко цокать каблучки, как день тому… и дверь заскрипит, пусть бы и смазывают петли ежедневно, однако же у двери этой на редкость несговорчивый характер.
Надо решаться.
И Евдокия, нащупав револьвер — прикосновение к теплой рукояти придало смелости — шагнула.
Каблучки не цокали.
И тишина… неестественная такая тишина, которой и на погосте‑то не бывает. Звуки будто бы остались снаружи, за оградой.
Воздух сырой.
И зябко.
Солнце светит, над самой крышей, почитай, зависло, а все одно зябко. И Евдокия лишь прибавляет шагу, а на ступеньки и вовсе взлетает, перепрыгивая через одну. Юбки подхватила, того и гляди завизжит всполошенно, по — девичьи.
Встала.
Заставила себя стоять. И сердце колотящееся успокоила, как сумела. Сказала себе:
— Это просто дом. Мой дом.
Шепот глухой, и голос здесь переменился, и надо уходить… за полицией… или к ведьмаку… но к таким, которые подобными делами занимаются, очередь расписана на месяцы вперед, а Евдокия ждать не может. Ей всего‑то надо, что войти и взять Лихославову вещь. Какую‑нибудь.
И подниматься‑то нужды нет.
Сойдет и кружка его, которая на кухне… или еще что, главное, чтобы он этой вещи касался.
Мысль о муже — теперь Евдокия не сомневалась, что исчез он не сам собою, помогли добрые люди — избавила от страха.
— Это мой дом, — сказала она громче и дверь толкнула. — И мой муж.
Дверь отворилась легко, беззвучно. А внутри… пустота.
Сумрак.
Запах пыли… явственный такой запах пыли, нежилого помещения, в которых Евдокии доводилось бывать. Ощущение брошенности, потерянности.
Зевота…
Нахлынувшее вдруг желание лечь… подняться к себе… ей надобна Лихославова вещь? В его гардеробной множество вещей. Евдокия выберет любую… она ведь за этим явилась?
— Есть тут кто? — голос Евдокии увяз. — Ау…
Прислуга куда‑то подевалась…
Куда?
— Геля!
Евдокия чувствует, что кричит, но все одно голос ее звучит тихо.
Проклятье!
Она стиснула кулаки, и ногти впились в ладонь, но боль отрезвляла. Надо подняться. И спуститься. Быстро. Однако собственное тело вдруг сделалось невыносимо тяжелым, и каждый шаг давался с боем.
Кресла… она сама выбирала их… и эту обивку, с розами и райскими птицами, заказывала… а низенький длинный диванчик с резными ножками, удобен… Евдокии ли не знать, сколь удобен… и если присесть на мгновенье, просто перевести дух.
День хлопотный выдался.
Ночь и вовсе бессонная почти… это логично, что она устала. Она ведь женщина.