Выбрать главу

И глаза покраснели, выпучились.

На висках сосуды вздулись.

— Полы не метены! Пыль… — мазнул пальцами по комоду и пальцы эти в лицо супруге ткнул. — Не вытерта! Ужин… подавай!

— Да в своем ли ты уме… — начала было Аглая Венедиктовна, но была остановлена ударом кулака по стене:

— Молчать!

Этот вечер к преогромному удовольствию пана Бельчуковского закончился в тишине и покое… панна Бельчуковская, пораженная этакой эскападой дражайшего супруга была тиха и задумчива, а единственный раз, когда она в тщетное попытке вернуть утраченную власть заголосила, бунт был подавлен одним словом:

— Разведусь, — бросил пан Бельчуковский, поддевая на вилку скользкую шляпку гриба.

Гриб он закусил кислой капусткой.

Опрокинул рюмочку травяного настою, потребление которого до сего вечера было под запретом, ибо и супруга, и ея матушка полагали, что алкоголь дурно влияет на слабый мужской мозг…

— Я… я… — глядя, как исчезают один за другим, что грибочки, что капусточка, что иные, неполезные для хрупкого здоровья пана Бельчуковского, продукты, панна Бельчуковская всхлипнула, не то от жалости к мужу, у которого к утру, как пить дать, случатся желудочные рези, не то от жалости к себе, оставшейся без манто…

— Тише, — шикнула матушка. — А то и вправду разведется… блажь‑то, она пройдет… пройдет блажь.

Блажь длилась две недели, за которые в жизни пана Бельчуковского многое переменилось. И это были самые счастливые недели на его памяти…

Гавриил, проводив взглядом толстяка, который тряскою рысцой бежал к выходу из залы, подумал, что все ныне идет не по плану. Правда, плана как такового у него не было, но… вот если бы был, то не было бы в этом плане места ни сцене этой, ни раздавленному венку, ни субъекту, что сунул руки в карманы и, покачиваясь, переваливаясь с пятки на носок, бормотал:

— Эк оно… разбудили мужика… берегись, кто может.

Пан Зусек, донельзя довольный произведенным эффектом, повернулся к субъекту.

— А вы?

— Что я? — субъект передернул плечами и попятился. — Я ж ничего… стою… смотрю… душевно радуюсь за собрата.

Субъект повернулся к залу и потряс кулаком:

— Даешь свободу!

Зал отозвался восторженным ревом.

— Долой брачные оковы!

— Долой!

Кажется, кто‑то вскочил.

— Вот, — из кармана субъекта появилось золотое кольцо. — Вот он! Символ порабощения!

— Что вы творите? — прошипел пан Зусек, вцепившись в рукав субъекта.

— А что я творю? — он держал кольцо высоко и сам притоптывал, точно намереваясь пуститься в пляс. — Мне кажется, я действую в рамках вашего творческого замысла.

И вывернувшись из захвата пана Зусека, он подпрыгнул.

— Долой!

Золотое — или все же золоченое? — кольцо блеснуло и, звякнув — звук вышел очень уж громким — покатилось по сцене.

— Долой! — завизжал кто‑то в зале. И кажется, особы особо впечатлительные последовали примеру.

— И да наступят счастливые времена безбрачия! — субъект ловко скакал по сцене, умудряясь всякий раз избежать настойчивых, наверняка дружеских, объятий пана Зусека. — И да будут изгнаны тещи из дома вашего! Ибо сказано в Вотановой книге…

Субьект ловко, по — козлиному, перескочил через колонну, чтобы оказаться в руках молчаливого парня, служившего при гостинице и лакеем, и охраной, и при случае, театральным рабочим.

— Свободу! — дернулся было субъект, но как‑то сразу сник.

— Убери! — прошипел пан Зусек и, для полноты внушения, сунул субъекту под нос кулак. — Чтоб я его не видел!

— Беззаконие… полное беззаконие… — субъект обвис в руках охраны. — Я на вас жалобу подам!

— Неприятная личность, — произнес пан Зусек, пригладив волосы. Именно теперь он вдруг остро осознал, что вид имеет преглупейший. Мало того, что образ Цезаря самым печальным образом был лишен лаврового венка, так и злосчастная пурпурная тога преподлейше съехала, обнажив узкое плечо с синей полустертою татуировкой.

Гавриил шею вытянул, силясь разглядеть, да только пан Зусек торопливо тогу дернул, складки мятые расправил.

— Прошу прощения, братья мои, — он поклонился.

И все ж на плече его изображен был зверь.

Волк?

Рысь?

Иной какой зверь о четырех лапах… нет, сие лишь малая странность, но странность к странности, глядишь, и сыщется правильный ответ.

— Средь нас встречаются люди, разумом скорбные… — в голосе его звучала хорошо отрепетированная печаль. — Их следует пожалеть, ибо обделены они милостью богов.

Пан Зусек осенил себя крестом.

— Пусть человек этот идет с миром. Мы же… мы же продолжим то, ради чего собрались. Гавриил, подойди сюда.

Подходить к краю сцены Гавриилу совершенно не хотелось, он оглянулся, но за спиной колыхалась простынь с развалинами, белели картонные колонны и хмуро, с подозрением взирал пан Зусек, верно, ждал подвоха. Отказаться? Сосед этакого позору не простит.

И хорошо, ежели просто обидой все обойдется.

А коль и вправду волкодлак?

Нет, нельзя отступаться… сблизиться надобно, сдружиться… Гавриил помнит, как наставники рассказывали, что дружба — это дар божий…

И Гавриил решительно шагнул к краю.

Зажмурился.

— Не бойся, — на плечо легла горячая ладонь. — Открой глаза.

Гавриил, подавив тяжкий вздох, подчинился.

Зал был темен.

Многолюден.

И все, собравшиеся в нем — смешно думать, что еще недавно Гавриилу мнилось, будто бы людей немного — глядели на него. Он вдруг почувствовал, как нехорошо слабеют колени, сердце сбоит, чего отродясь не случалось, а по спине катится пот.

— Смотри на них, мальчик мой, — голос пана Зусека звучал громко. — Смотри… все эти люди — твои друзья.

Друзей у Гавриила никогда‑то не было. Еще в приюте он много страдал по‑за своего нелюдимого характеру, неспособности сблизиться с кем‑либо.

За характер его не любили.

За слабость видимую пытались бить. Гавриил давал сдачи, отчего его не любили пуще прежнего…

— Откройся им! — продолжал пан Зусек, к счастью не убирая руки, потому как, ежели бы отнял ее, Гавриил вовсе потерялся бы, один перед тысячеглазым Аргусом залы. — Скажи им…

— Что сказать? — просипел Гавриил.

— Правду!

Вот так сразу говорить правду Гавриил настроен не был.

— А может…

— Нет! — пан Зусек руку убрал. — Ты должен перешагнуть через это! Измениться… смотри…

И перед глазами Гавриила закачался кругляш золотых часов.

— Смотри… считай…

Гавриил хотел сказать, что гипноз на него не действует, впрочем, как и волшба, однако застеснялся и послушно досчитал до десяти.

— Ты слышишь меня?

— Слышу, — отозвался Гавриил, стараясь вести себя, как полагается приличному подопытному. Благо, опыт подобный у него имелся, да и надежда, что ничего‑то сверхъестественного пан Зусек не потребует.

— Ты откроешься нам?

— Откроюсь.

— Ты расскажешь нам о своем страхе?

— Расскажу, — Гавриилу было неудобственно, поскольку страх его имел природу весьма специфическую, и пусть те же наставники убеждали, будто бы нет в том стыда, но…

— Скажи же… — взвыл пан Зусек над самым ухом, и Гавриилу стоило немалого труда остаться на месте. — Скажи, кого ты боишься?!

И Гавриил, подавив очередной вздох — не стоило сюда приходить — признался:

— Скоморох.

— Кого? — пан Зусек явно был не готов услышать этакое признание.

— Скоморох, — послушно повторил Гавриил. — Боюсь. Очень. У них… эти… колпаки с бубенцами… и рожи размалеванные… жуть.

— Скоморох… ты боишься скоморох?!

— Очень, — Гавриил потупился и, спохватившись, признался. — А гипноз на меня вовсе не действует…

Под ногой пана Зусека печально захрустели остатки лавра…

Глава 20. О разуме и женском упрямстве, которое всяко разума сильней

Себастьян растирал в пальцах золоченый лавровый лист и выглядел всецело сосредоточенным на этом, по сути, бесполезном занятии. Он вздыхал, подносил пальцы к носу, нюхал лаврово — золотую пыль… вновь вздыхал.