Выбрать главу

- Ой же ты, солдатик мой белявенький! Что ж ты такой сердитый, а? Иди сюда, я тебя поцелую!

- Но-но, не озоруй!

- Да я ж разве озорую? Вот разочек поцелую - лучше усы расти будут. Ты какие усы хочешь - беленькие или рыженькие?

- Разговорчики!

- Ну не хочешь разговорчики - мы тебе песенку споем. Начинай, девочки!

- Валентина Терешкова

Захотела молока,

Не попала под корову,

А попала под быка...

- Ох, девки, добалуетесь вы у меня!

- Добалуемся - ляльку родим, по амнистии пойдем. Бе-ля-я-венькую!

- Ну все, цыц, сейчас начальник конвоя проходить будет!

Это уже человеческий аргумент - взгреют парня, если заметят, что он болтает с заключенными. Бабы затихают. Уже, наверное, и спать пора: погрузили нас вечером, а с тех пор столько событий. Интересно, который теперь час? Интерес, конечно, абстрактный: заключенным часов не положено. Когда надо, разбудят, когда надо - поведут куда надо. Как странно сужается реальность в тюрьме! Ничего-то я не знаю: ни где буду завтра, ни в какую сторону везут, ни что на свободе происходит. И про Игоря не знаю арестован он или нет. Со времени суда прошел месяц, а писем-свиданий нам, конечно, не разрешили. Где ты сейчас? Тоже, наверное, засыпаешь на нашем раскладном диванчике или на тюремных нарах? Спи, мой родной. Дай тебе Бог силы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Утро. Поезд стоит уже несколько часов. Я уже знаю, что нас везут в Москву и что будем на месте в лучшем случае к вечеру. Нормальный пассажирский поезд идет из Киева в Москву двенадцать часов, но зэковские вагоны цепляют к товарным поездам, а потому дороги нам не меньше суток. Я почти все время в полусне: так меньше замечаешь время и окружающую маяту. Но в вагоне нарастает шум.

- Начальник! Веди в туалет!

- На стоянке не положено!

- А когда тронемся?

- Как положено, так и тронемся!

Дальше следует безнадежный зэковский мат - кто их знает, когда положено. Проходит еще сколько-то времени, тронулись.

- Начальник!

"Начальник" молчит. Это уже не вчерашний мальчишка, смена поменялась. Этот, видимо, сверхсрочник, добровольно оставшийся на этой службе. Из каких соображений можно добровольно стать конвойным - для меня загадка. Глаз не видать - стоит спиной. Щеки видны с затылка, и сам затылок сытый, красный. Интересно, слышит он зэковский стон или умеет отключаться? Женщина в третьей клетке плачет, невмоготу.

- Начальник! Хоть беременную-то выведи!

Плевать этому начальнику на всех беременных, что он и дает понять выражением своего затылка. Сколько-то времени еще натикало? полчаса? час?

- Ребята! Качай!

- Кто сказал?! - это глухонемой наш мучитель немедленно среагировал. Ну уж где тут разберешь в общем галдеже, кто что сказал? Молодой мужской голос, но мужчин в нашем вагоне, наверное, человек семьдесят. Что означает это крамольное "качай", я узнаю на следующей же минуте: зэки начинают раскачивать вагон. Все вместе, в такт, отшатываясь от одной стены клетки к другой. Вагон так набит людьми, что это дает результат почти немедленно. Этак можно запросто свести вагон с рельс, а поезд, соответственно, под откос. Вбегает начальник конвоя.

- Кто зачинщик?

Фиг тебе зачинщика - качает весь вагон. И я качаю - одна в своей клетке. Не угодно ли тебе вместе с нами на тот свет, отъевшаяся твоя рожа? Нет, явно не угодно - появляются двое с ключами. Первой открывают ту дверь, где беременная. Ее проводят мимо меня; заплаканное маленькое личико, клок волос из-под застиранной косынки. Бунт стихает. Громыхают ключи и решетки, и вот каждый проходит в полушаге от меня, туда и обратно.

Сколько же их, Боже мой? Следовало бы пересчитать, ведь дала же я себе слово, входя в самую мою первую камеру, ничего не пропустить! Наблюдать, запоминать - все до капли! Когда-нибудь это все пригодится - не одни голые эмоции, а факты и цифры. Однако мне сейчас не до цифр: серые лица, серые телогрейки. Только глаза разные. Ко мне заглядывают все: политическая высокий титул!

- Иринка, как дела?

Улыбаюсь. Глаза в глаза. И на обратном пути - глаза в глаза. Стою возле самой решетки. Какие у вас сроки, ребята? Кто выйдет живым из лагеря, кто выйдет калекой или психом? Кто у вас остался дома и дождутся ли? И у многих ли вообще есть дом? Какой родится ребеночек у той беременной? Какие слова начнет первые говорить - ему ведь тоже расти в лагере... Я еще не знаю, что каждый восьмой такой ребенок в том же лагере умрет. Так много я еще не знаю, хоть и читала книжки. Вот вы какие, зэки, мои современники. Поглядим друг на друга с неположенной улыбкой! Это тоже подогрев.

Мне в карман сквозь решетку виртуозно что-то пихают, я едва успеваю заметить. Конвой заметить не успевает. И еще. И еще. Летит на пол беленький квадратик, сложенный в несколько раз. Записка! Быстренько наступаю сапогом; у меня, как и у всех зэков, кирзовые солдатские сапоги. Только мои меньше Игорь где-то ухитрился достать на мою ногу и передал в тюрьму. Порядок, кажется, никто не увидел. Роняю платок, поднимаю его вместе с запиской. Ох, не хватает мне еще зэковской ловкости рук! Ничего. Я научусь позже.

Когда все стихает и тот мордастый прапорщик по-прежнему застывает затылком к нам, разбираю свою добычу.

"Добрый день, Ирина! Меня зовут Володя. Выхожу через три года. Я люблю стихи, мой любимый поэт Омар Хайям. Я тебе списал его стихи, которые помню, тебе тоже понравится".

И - рубай, на отдельной бумажке, муравьиными буквами (видно, писал на остановках). Почти без грамматических ошибок. Ну и ну! Чего угодно могла ждать на этапе, но только не этого. Их отберут, эти стихи, когда будут шмонать меня в Лефортовской тюрьме. И те переписанные мною стихи Тютчева и Пушкина, что "едут отдельно" - ко мне тоже не вернутся. Вместо них мне в лагере выдадут акт о конфискации: стихи, мол, признаны клеветническими и идейно вредными и уничтожены путем сожжения. И я даже пойму, в чем дело: сотрудники киевского КГБ, не обязанные разбираться в литературе, решили, что все эти стихи - мои собственные (не писала же я над ними, что - Тютчева, что - Пушкина! И так с малолетства знаю). И, по гебистскому мнению, - это я такой гений: и про холмы Грузии, и про глубину сибирских руд, и про грозу в начале мая... Что, впрочем, обязывает их бдеть еще строже. Бдите-бдите, мои умники: что будет, то будет. А пока развернем следующую записку.

"Иринка, нас зовут Вера и Люба. Едем с малолетки на взрослую зону. Нам обеим осталось по году, но вряд ли попадем так, чтоб вместе. Напиши, сколько осталось тебе, мы не расслышали. Вера говорит, что семь, но не может быть, чтоб семь. А правда, что политических меняют в Америку на наших шпионов? Напиши больше про свою политику и подгони в пятую, другие тоже просят".

"Ира, ты говорила, что есть политический лагерь. Это там, где был Солженицын, или нет? Я читал его "Один день Ивана Данилыча", когда был на свободе. А наши ребята говорят, что Солженицын еврей и что вроде его снова посадили. Правда или нет? Подгони ответ в седьмую, напиши сверху - "Губе", это моя кличка".

Еще у меня в кармане оказывается карамелька в липкой бумаге. На ней отпечатались все анилиновые краски обертки: малиновые и фиолетовые ромбики. Про такие карамельки в Одессе шутили: "на чистом ацетоне". Долго-долго она тает у меня за щекой. Я никогда не узнаю, кто ее сунул - тот молодой синеглазый парень с лишаем на бритой голове, или та пожилая, какая-то очень домовитая низенькая женщина с улыбчивыми морщинками, или тот поджарый "полосатик" (так называют по цвету арестантской робы тех, кто сидит на особом режиме - почти смертников). Кто б ни сунул - спасибо. Даже с карамельками детства это не может сравниться по сласти. Отвечаю на записки как можно понятнее. Уничтожаю полученные: скоро Москва и, значит, очередной обыск. Оставляю только рубаи - если отберут, пусть ищут среди зэков Омара Хайяма.

И вот меня везут по Москве - одну в большой машине с брезентовым верхом. Со мной двое юнцов-конвойных с автоматами. Им, конечно, интересно, кого везут. Рассказываю. Не могут поверить: "Неужели семь плюс пять?!"