Выбрать главу

Иногда письма конфисковывались действительно по подозрению, и тогда цензор снисходила до объяснений. Например, как-то, подшучивая над Игорем, я съехидничала что-то насчет усов и бороды. Так бедная цензорша подумала, что я имею в виду усы и бороду классика марксизма-ленинизма! Так и объяснила:

- Письмо конфисковано, потому что вы шутите насчет Карла Маркса.

Воистину, непостижим ход цензорской мысли. Она и не допускает, что кто-то еще кроме их дорогих идеологов может быть усатый-бородатый! Это недоразумение решилось нетипично легко. Я предъявила ей фотографию Игоря, и она хлопнула себя по лбу:

- Ой, правда, я же вам сама эту фотографию принесла! Я просто забыла, что ваш муж носит бороду!

И письмо было отправлено.

У тех, кого привезли из Прибалтики, были дополнительные проблемы. Они имели право писать на родном языке, а это означало, что мордовские гебисты ничего не поймут. Как же беднягам это пережить? Приставали к нашим:

- Пишите по-русски!

- С какой это стати я своему сыну буду писать на чужом языке?

- А чтоб цензор понял!

- Я письмо не цензору пишу. Ищите переводчика, это ваше дело.

Пригрозили, что письма не по-русски пропускать не будут. Но тут уж ощетинилась вся зона - с нас бы сталось пойти на серьезный конфликт. Либо отказались бы от переписки все вместе, либо забастовали бы... Цензура отступила. Теперь она делала так: посылали письма куда-то на перевод, а потом уже цензурили. В итоге одно из писем пани Ядвиги добиралось до дома больше четырех месяцев, а уж три месяца - было прямо-таки нормой бытия.

Те же попытки были насчет разговоров с родственниками на свидании:

- Или говорите по-русски или молчите! Переводчиков у нас нет!

- Хорошо, буду молчать, но с родными по-русски говорить не стану, ответила пани Ядвига. - Объясню, что мне запретили говорить на родном языке, и все свидания проведу молча.

Тут они сообразили, что это получится уже политическая демонстрация с большим резонансом в Литве, и махнули рукой:

- Говорите как хотите!

Но свидания были такой редкой вещью, что в ту осень и зиму нам о них думать не приходилось. Было мне положено свидание в начале ноября, но всем было понятно, что лишат: 30 октября - День политзаключенных, и значит голодовка, и значит - свидание свое я проведу в штрафном изоляторе.

Так оно и вышло. Но у меня это уже не вызывало особых огорчений. Слишком хорошо я поняла с прошлого раза, как опасно, когда что-либо в лагерных условиях становится сверхценностью: уж очень легко слететь со всех тормозов. Лагле формулировала свою позицию так:

- Надо жить, зная, что свиданий вообще не будет. Захотят дать дадут, а нет - переживем. Меньше всего это зависит от нашего поведения, так стоит ли хоть как-нибудь стараться на этот предмет?

Это было очень правильно, и это стало философией зоны. Любые лишения чего угодно мы встречали с шутками. Соответствующие постановления, которые приносил Шалин, назывались у нас "пряниками".

Протесты шли своим порядком, но души при этом были избавлены от суеты. Мы могли объявить голодовку или забастовку, но - с улыбкой. И с улыбкой же отправлялись в карцеры.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Накануне 30 октября нас с Таней неожиданно взяли на этап. Куда - не сказали. Заверили только, что не в ШИЗО. Наши не знали, что и думать. Пани Ядвига даже в порыве оптимизма предположила, что нас вывозят за границу менять на шпионов или какого-нибудь очередного Луиса Карвалана. Однако это казалось уж слишком далеко идущим предположением, да и обмениваться на шпионов у нас обеих не было никакого желания. Сидя в лагере, мы приносили все же пользу - хотя бы тем, что экспериментально доказывали: вполне возможно все выдержать и не сойти со своих позиций. Даже женщинам. А если могут женщины - стыдно должно быть тем мужчинам, которые трусят. А если уж мужчины нашей страны перестанут трусить - жизнь, пожалуй, изменится так, что никому и не снилось. Знали, однако, что никого не спрашивают, хочет он или не хочет быть предметом размена. Но предполагали скорее, что это будет очередное "перевоспитание". Скверно: сутки голодовки в этапе для нас уже были серьезной физической нагрузкой. Напихали нам в мешки бульонных кубиков, перекрестили - по-католически и по-православному, в обе стороны. На вахте нас почти не обыскивали - чудеса!

Так мы и не знали, куда едем, пока не выгрузили нас на пересыльной тюрьме в Потьме. Запихнули в "камеру для освобождающихся госпреступников" (такая табличка была на двери). И, ничего не сообщая, оставили сидеть. Камера крошечная. Две железные койки одна над другой, параша и тумбочка, все спрессованно так, что не развернуться. Постель, однако, есть, и даже с одеялом. Живем! Но за каким же лешим нас сюда привезли? И куда повезут дальше (это ведь только пересылка) ? Как бы то ни было, а валяемся на койках и отдыхаем. До чего же мы, оказывается, устали!

Наутро чин-чином пишем заявления про однодневную голодовку (с кратким экскурсом - что такое День политзаключенных) и возвращаем завтрак. Через час появляется местный офицер, молодой парень.

- И охота вам, женщины, голодать! Что вам здесь, плохо?

Объясняем ему все по этому поводу: и про традиции узников совести, и про позицию нашей зоны.

- И вы думаете этим что-то изменить? Да я понимаю, что кругом творится, у меня у самого это в печенках сидит! И все это знают, а что можно сделать?

Ну ладно, побеседовали еще и на эту тему. Парень демонстрирует понимание:

- Раз уж вам надо писать заявления о голодовке - пишите. А голодать-то зачем? Ведь никто ж не узнает. Я вот вам сахару принес, тушенки, хлебушка белого...

Отказываемся от всего этого богатства и опять добросовестно объясняем... Ох, сколько таких объяснений было у нас за эти годы! Офицер уходит и через пару часов возвращается с молодым зэком.

- Вот, женщины, я вам хлопца привел. Я его тут - хотите? - оставлю на пару часиков, позабавитесь. А вот вам и угощение, чтоб веселее было!

Да-да, читатель, предложение более чем недвусмысленное! Понимаю сама, до чего это дико звучит, и написать бы об этом вряд ли рискнула - настолько неправдоподобно. Но есть у меня живой свидетель - Таня Осипова, теперь живущая в Нью-Йорке, а тогда сидевшая рядом со мной на нижней койке, так же, как я, отвесив челюсть.

Деликатно отказались.

- Что, хлопец не нравится? Так я другого приведу!

Очень вежливо объясняем, что хлопец замечательный (зачем было смущать молодого человека!), но у нас такие моральные принципы. И опять, конечно:

- Что, верующие?

- Верующие, верующие!

Таня верующей себя не считала, но тут уж было не до долгих дискуссий. Выпроводили посетителей и свалились на койку в приступе хохота. Это ж надо выдумать! Интересно, как они это себе практически представляли? Отсмеявшись и придя в себя, замечаем, что в камере заметно похолодало. До сих пор не знаю, случайно или нет - но отопление в тот день не работало. А на дворе уже выписывал вензеля первый снежок. Так же до сих пор, вспоминая эту историю, мы с Таней не пришли к однозначному выводу - хотел ли этот офицерик нас соблазнить всеми возможными зэковскими благами, чтоб мы отказались от голодовки? Или устроил это все по доброте душевной, чтобы сделать нам приятное - как он это себе представлял? Кто знает? Темна вода во облацех...

Эта однодневная голодовка для меня почему-то была тяжелее всех ей подобных. Все мне казалось, что сердце вот-вот остановится. Я лежала на койке тихо, как мышь, и старательно дышала. Таня была бодрее, но основательно перепугалась за меня: ведь сколько уже голодали, и не по одним суткам, а до сих пор такого со мной не было. Так или иначе, а промерзнув до позвоночника, дотянули мы до утра. Развели в кружке кипятка бульонный кубик, съели по корке хлеба... Тут за нами явились и повели нас в камеру для освобождающихся уголовниц - умываться перед дорогой. Куда дорога естественно, не сказали.