Выбрать главу

Я пишу тебе шестое письмо, но ни на одно из них не получила ответа. Неужели ты не мог найти время, чтобы хоть выругать меня или заставить замолчать?

Коля, родной мой, если бы ты знал, как я тебя люблю! Как мне тяжело! Только теперь, в разлуке, я поняла, что значишь для меня ты. Я старалась забыть тебя, не думать о тебе... Но все напрасно. Я знаю, что раздражает тебя в моих письмах Мои бесконечные просьбы переменить профессию сделали меня твоим врагом, врагом по убеждению. Но ты пойми: я не могла поступить по-другому. До сих пор я стыдилась сказать тебе всю правду, но сегодня мне особенно больно, и я, как на исповеди, признаюсь, почему я зову тебя на Урал, почему не могла стать твоей женой.

Помнишь тот дождливый вечер, когда я несколько часов под ливнем ждала тебя у твоего дома, а ты пришел пьяный и прогнал меня... До сих пор ты часто снишься мне таким, каким был в этот недобрый час. Я вижу тебя: с болезненным выражением лица ты читаешь мне, что «в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань»... Я вижу на глазах твоих слезы и задыхаюсь. Просыпаюсь и плачу. Плачу до тех пор, пока не обессилю и не усну.

В ту нашу последнюю ночь мне было невыносимо тяжко. Два часа бродила я под дождем. Потом вернулась домой и все рассказала маме. У нее начался сердечный приступ. Я думала тогда, что она умрет из-за упрямой дочери. К утру ей стадо лучше, и она заставила меня поклясться памятью отца и ее жизнью, что я никогда... — ты понимаешь: никогда! — не буду твоей женой. И я поклялась, поклялась на коленях. Пойми, что тогда я не могла поступить по-другому.

Вот уже почти полгода, как мы расстались. Ты далеко от меня, но сердцем я чувствую, что ты мне стал еще ближе, еще родней. В мыслях я иду за тобой всюду. Я готова чистить твои сапоги, сдувать пылинки с твоего сержантского мундира... Моя судьба в твоих руках. Пойми меня до конца, если хоть капля любви осталась в твоем сердце. Если бы не письма мамы, в которых я вижу, как она тебя не любит, я давно бы все бросила и приехала к тебе в Ленинград. Но ведь ты и не зовешь меня...

Неужели ты ни разу не вспомнил обо мне? Разве мои письма не говорят тебе, как я люблю тебя, мой большой мучитель? Отзовись хоть на эту весточку.

Обнимаю тебя — все та же твоя Наташа».

Николай бережно свернул письмо, спрятал в кармане кителя. Ему хотелось с кем-то спорить, кому-то говорить обидные, резкие слова. «Клятва!.. Клятва!.. Как все глупо! И вместе с тем как страшно. Неужели все так нелепо оборвалось только из-за этой клятвы?!»

Оделся и вышел на улицу. Со стороны Невы дул промозглый, холодный ветер. Поеживаясь, с минуту постоял у заиндевелой чугунной ограды, обрамлявшей закованную льдом Мойку, по которой на лыжах катались ребятишки. Потом двинулся в сторону Конюшенной площади.

Время близилось к трем. Через два часа он должен заступить на дежурство в Петропавловской крепости, где по четвергам проходил стажировку. Как убить эти бесконечно длинные два часа?! Неторопливо дошел до Марсова поля, прошелся по набережной Невы, свернул на улицу Пестеля, потом к Кировскому мосту... Лишь бы двигаться, лишь бы не быть на одном месте... А в сознании, как сирена пожарной машины, надрывно и тревожно выло: «Клятва!.. Клятва!..»

Так незаметно для себя дошел до Петропавловской крепости. В комендатуру идти не хотелось, до дежурства еще целый час. Хотелось побыть наедине с собой, со своими думами. Игольчатый, сырой холодок забирался за ворот, пальцы ног начинало пощипывать.

С небольшой группой экскурсантов Николай направился к кирпичному зданию каземата. Что вело его к этому мрачному толстостенному склепу, он еще до конца не осознавал, но каким-то смутным чутьем уже понимал, что сегодня ему здесь необходимо быть. Только здесь мог решить он мучившую его дилемму: ответить или не ответить.

Только здесь найдет он в себе силы, которые задушат тоску.

Мрачные, заиндевелые ступени. Толстые, словно вылитые из свинца, стены. Низкий, давяший со всех сторон своими сводами коридор. Петропавловский каземат. Вот камера, в которой был заточен молодой Горький. Вот одиночка, где пытались убить медленной смертью пожизненно приговоренного узника Хлебникова. А вот и камера № 31. В ней он не раз подолгу оставался один и смотрел на привинченный к цементному полу скелет железной койки, на которую в тринадцатом году, избитого на допросе, без сознания, бросили его отца. Через эту толстую, полутораметровую стену отец перестукивался с Хлебниковым. Об этом Николай знал из рассказов матери и из писем отца. Хлебникова замучили во время допросов. Судя по его письмам, это был не только убежденный революционер, но и пламенный романтик.