Ну, как бы там ни было, а я в конце концов очутилась во Владивостоке в техникуме, без ломаного гроша… Я, разумеется, рассчитывала, что изредка отец будет присылать сколько-нибудь, а он меня, блудную дочь, в свои расчеты не принял. Когда-то я любила одеваться, в смысле модничать, когда на шее бедных родителей сидела. Вот и продавала поначалу раз за разом кое-что из одежды. Отец однажды золотые часики подарил, какие-то несусветные, не иначе трофейные, с цепочкой, как медальон. Они и тогда шли плохо, а потом вовсе остановились. Снесла в ювелирный, но им там поломанный механизм ни к чему. Ну, я и растаскивала их по частям: сперва цепочку отнесла, потом крышечку, а потом и весь корпус. Этим и жила. Да вот еще зимой подрабатывала — сторожем.
Не смейся! Ночной сторож! Сидела в конторе одной и отвечала на телефонные звонки полуночников разных. Словом, дежурила: готовилась к занятиям, читала романы, чтобы не заснуть. Вообще немного подремывала — тащить из конторы все равно было нечего.
В прошлом году отец не поздравил даже с днем рождения. Не знаю, как в этом он поступит. У нас на четыре дня разница в днях рождения. В прошлом году я, конечно, не могла ему никакого подарка послать, а в этом, с сайрозого заработка, что-нибудь пошлю. Я ему все-таки пошлю что-нибудь!
Соня приумолкла, комкая в руке косынку.
— Соня, — тихо сказал я, — ответь, пожалуйста, почему ты вступила в партию? Я имею в виду — в такие молодые годы…
— Если ты ждешь высоких слов, то…
— Я как раз не жду высоких слов. Откровенно, я считаю людей, стыдящихся высоких слов, просто ограниченными. Они не зря существуют в нашем языке — высокие слова. Они придуманы для точной передачи высоких чувств.
Соня как-то нехотя согласилась:
— Да, да, я понимаю. Но все равно я не умею и не могу говорить такие слова — может быть, я как раз ограниченная. Я вступила в партию, чтобы чувствовать личную свою ответственность и за собственные поступки и за все вообще, что вокруг меня происходит.
Я медленно сказал, запинаясь от восторга:
— Мир не видел такой коммунистки.
— Ну что ж, пусть он посмотрит, мир, если ему это интересно.
— Ты не обижайся. Я действительно не встречал таких юных коммунисток. Это, может, только в гражданскую войну или, может, в отечественную…
Она подсказала с легкой завистью:
— А Ленин в семнадцать лет, знаешь, что говорил?
— Знаю. Он сказал — мы пойдем иным путем…
— Вот видишь: в семнадцать лет он уже твердо знал, каким путем пойдет. Каким путем он поведет других!
— Так то же Ленин все-таки…
— Но и мне уже не семнадцать, а двадцать два. Кроме того, я действительно знаю — с помощью Ленина, — каким путем мне идти. Хотя бы в масштабах собственной моей жизни…
Справедливо, конечно. Но мне представлялось почему-то, что в ее словах больше самоуверенности, чем убеждения. Может, давал себя знать именно возраст, сказывались ее двадцать два года…
— Ты не подумай чего-нибудь такого, — вдруг спохватилась она. — Я себя не сравниваю, это же глупо, я себя только равняю по Ленину.
Я не ответил. Я не знал, что тут можно ответить. Мне было хорошо слушать ее слова, а т а к и е слова и подавно.
Но все же вдруг не утерпел, брякнул:
— Ленин косорыловки не пил.
Вновь переходя на «вы» — похоже, сама того не замечая, — Соня терпеливо проговорила:
— Вы хотите меня разозлить почему-то. Но я человек в общем спокойный. А вам — вам и вовсе не удастся меня разозлить… по одной тайной причине. Что касается Ленина… Ленин! Может, он и пил когда-нибудь такую штуку, откуда вы знаете? Такую — или она по-другому называлась. Поднимая тосты за хороших людей, за революционные преобразования, за будущее… Делаем иногда из него икону. А он человек. Справедливый, волевой, необъятно умный, но человек. Не икона.
Соня встала — на ее теле полосато-прерывисто отпечатались дощечки — и пошла к воде.
А я, оставшись в одиночестве, задумался… О разговоре с нею, о том, зачем ей понадобилось так по-босяцки приезжать во Владивосток, без пропуска, просто приключения ради, и это при своей-то парт-принадлежности. Несолидно как-то. Правда, она потому без осложнений и устроилась во Владивостоке, что была человеком серьезным и с серьезными документами. Думал я и о словах, какие мне еще предстояло Соне сказать. До сих пор я мог говорить непринужденно — ну, мало ли о чем?.. Теперь мне оставалось сказать о своей любви — и мысли спутались, а сердце начало биться часто.