Не успел Иван отойти после столь грозной беседы, как пришло письмо из дому. Писал ему отец. По почерку, по слабому, неуверенному нажиму, по умоляющему тону письма Иван понял, что произошло горе: Дуня родила сына, не от него, а от другого мужчины. И прочел имя приблудного – Станислав – какое-то холодное, как сталь на морозе, и тихо возненавидел младенца и навсегда потерял любовь к жене, и больше никогда не называл её по-прежнему – Дуня, а только Евдокия или жена…
Отец умолял сына простить жену и принять блудное дитя, как своё, ради Христа, ради матери и отца, ради семьи. Иван на исповеди покаялся в ненависти к жене и острому желанию её убить. Батюшка долго шептал ему на ухо слова утешения, умолял простить и принять ребёнка – малец-то ни в чем не виноват… Иван умом простил и успокоился, но только ноющая тоска не уходила, она словно змея затаилась под каменным панцирем, сковавшим душу, и ожидала возможности выползти из засады и нанести смертельный укус в самое сердце.
Домой Иван вернулся совершенно другим человеком. Он нашел в себе силы обнять жену, поцеловать нежную щеку чужого младенца, поклонился в пол одряхлевшим старикам, расцеловал детей… А за столом, собравшим с полсотни гостей, напился допьяну, вышел в сени и разрыдался там в голос.
Что делать! Нужно жить. Чтобы заглушить боль в душе, стал он работать без сна и роздыху. Привезенные им пять тысяч целковых ушли на переустройство дома, мельницы, двора. Старший сын женился и пожелал уехать в город, Катюша тоже готовилась выйти замуж и надеялась на щедрое приданое. Иван предложил ей в качестве свадебного подарка мельницу. Дуня своей тихой кротостью выпросила еще троих детей, и уж четвертого носила… Так что дел было невпроворот.
Когда в селе объявили о начале мировой войны – Иван принял эту новость как нечто стороннее. Потом ему написал однополчанин, прапорщик Тихомиров, о том, что почти вся гвардия пала смертью храбрых в первых же сражениях. Потом сообщили об отречении Государя, начале гражданской войны. Потом дошли слухи о расстреле Царя и святого семейства. Иван, не скрываясь, напивался в лоскуты и рыдал во весь голос. С приходом в село каждой горькой новости, словно часть души Ивана выгорала. Он стал с раздражением поглядывать на сельскую церковь, обходить отца Георгия за версту, почти каждый вечер за ужином пил горькую, а молиться и вовсе перестал. Сидел часами до глубокой ночи, стонал, выл, ворчал:
«Ну, ладно бар-растабар, князьёв-графьёв – они и в церкви на обедне смеялись, и не постились, и Царя не почитали, насмотрелся на них… Ну, ладно нехристи разные – с них и спрос невелик… Но за что Ты своих крестьян-христиан позволяешь убивать-грабить? Если я отец детям своим и этой… прости Господи… муж, то разве я позволю какому-то Шурке или другому вражине их бить-обижать? Разве я отниму у детей хлеб, чтобы отдать свиньям? Я же отец! Я за них совестью отвечаю!.. А Ты!.. Что смотришь и ничего не делаешь? Вся земля русская уж кровью пропиталась, скоро зеленая трава красной будет. Реки от слез наших горьких солеными станут!.. А Ты блаженствуешь в своем царстве, где нет ни слез, ни крови, ни боли – а до нас Тебе и дела нет!.. Ох, кабы не дети, убил бы себя, что за жизнь такая? Уж лучше бы мне не родиться…»
Однажды, видя как муж с каждым днем все ниже опускается в трясину отчаяния, Дуня попыталась усовестить Ивана, да получила легонечко мужниным кулаком по скуле – и отлетела к стене. С тех пор они стали жить как чужие, каждый в свою сторону.
Когда из голодного города при военном коммунизме вернулись с родное село Шурка Рябой с тремя собутыльниками – он не возражал, чтобы выделить их комитету бедноты отрез земли в двадцать десятин и материальную помощь. Без слова сожаления отдавал на гужевой налог лошадей и зерно на продразверстку. А когда Шурка пропил всё что мог и стал воровать, Иван пришел к нему в дом, увидел грязных голодных детишек и вовсе сжалился. Предложил Шурке такое дело:
– Ты поработай на моём поле, а я твоей семье дам хлеба и мяса. Только денег у меня не проси.
– Что, Иван, ты уж мне, своему корешу, не доверяешь?
– Нет, Шура, не доверяю. Видно ты в городах растерял крестьянский дух, да нехорошему научился. – В полной тишине раздавались только всхлипы измученной жены, кашель простуженного младенца, мышиное попискивание да скрежет Шуркиных зубов.