— Что ты выдумываешь, глупая, — странно улыбнулась мама, — ты не могла так с ней поступить…
— Смогла, Таня, еще как смогла! — не унималась тетя Надя.
И тут она поведала нам, что не далее как вчера, она сама напросилась к тете Вите на огонек и в течение трех часов делилась с ней своими девичьими секретами. И как она с Епифановым встретилась, и как она с ним целовалась, и как он ей в любви объяснялся, и как в оперу пригласил, и как жениться обещал, и в гости напрашивался, а она не отказала. И ночь любви фееричная была.
И тоже платья из баула доставала, и трясла ими перед глазами у тети Виты, и туфли новые показывала, и бриллианты на шею накручивала, и волосы то убирала в узел, то распускала вновь — короче, поиздевалась над любимой подругой от всей своей необъятной души.
— Сука, ты Надя, — тихо сказала мать, — и не лечишься.
— Ой, сука, — вновь зарыдала тетя Надя, — какая же я сука, Таня!
— Ладно, не реви, — сказала мама, протягивая ей полотенце, — даст бог, все обойдется.
Из комнаты вышел белый дядя Паша. Тетя Надя тут же бросилась ему на шею:
— Пашечка, как же так, родимый ты наш! На кого же она нас оставила?
Дядя Паша молча снял со своих плеч цепкие тетинадины пальцы и преувеличенно спокойно обратился к маме:
— Чай есть? Она вроде бы проснулась…
— Да, Паш, не беспокойся, я сейчас все сделаю…
Дядя Паша снова вышел. Мама засуетилась у плиты.
— Мам, может, я пойду? — спросила я, — раз тут все более-менее нормально?
— Конечно, Олюшка, иди, — махнула полотенцем мама, — подыши воздухом, какая-то ты бледная сегодня.
Я поднялась со стула и направилась к выходу. Тетя Надя проскочила мимо меня в ванную. Я накинула ветровку, тихо прикрыла дверь и вышла на улицу.
Сразу на улицу. Поездка в лифте почему-то целиком выпала из моей памяти. Весь тот день был как лоскутное одеяло, некоторые фрагменты которого мне запомнились, некоторые безвозвратно покинули мою голову. И потому, что она была скорее наполовину пуста, чем настолько же полна, мне было легко и даже радостно.
Еще помню, что я собиралась идти домой, но через некоторое время с удивлением обнаружила себя где-то на подходе к самому центру. Мимо прошла молчаливая демонстрация пенсионеров со свернутыми красными транспарантами. Интересно, подумала я, что на них написано? «Мир, май, труд»? Или «Долой акул империализма»? Или «Отдайте нефть народу»? Или просто — «Зажрались!» Спрашивать побоялась. У всех старух были такие тихие, такие просветленные лица. На что ушла их жизнь? На что она уходит? Даже не уходит, а уплывает прямо из-под рук. «Обнищалые всех стран объединяйтесь!» Зачем? Ничего не понимаю.
Взять хотя бы моих теток, еще ни настолько старых, чтобы заниматься общественной деятельностью, но уже и ни настолько молодых, чтобы упиваться личной. Но они же у меня особенные! Им эту личную деятельность только и подавай! Причем, одну на всех. Добрый молодец Саша Епифанов стоит у трех дорог. Вправо пойдешь — тетю Надю найдешь, влево — маму Таню, прямо — тетю Виту, дай ей бог здоровья. С ума сойти и больше не вернуться.
В небе наперегонки с птицами носились воздушные шары. На каждом шагу торговали мороженым и напитками. Редкие москвичи и частые гости столицы бродили по улицам с преувеличенно счастливыми лицами. Через каждые пятьдесят метров стояли дяди Степы постовые с одинаково голубыми глазами. Мимо промаршировала компания молодых людей одетых по моде восьмидесятых. У девочек на головах еле помещались громадные белые банты, у мальчиков на лацканах пиджаков тоже были бантики, только маленькие и красные. И улыбки до ушей, хоть завязочки пришей.
Как они могут, думала я, как они могут, вот так легко, так просто прогуливаться по жизни? Собрались в кучку и вперед. Вперед — нас ждут великие открытия. Идут, никого не замечают. Под ногами дети валяются, старики, раненые, самоубийцы, а эти тимуровцы жарят себе налегке к светлому будущему, и все им трын-трава.
Нашла, кому завидовать, единица неприкаянная. И ты была когда-то в кучке. В кучке, состоящей из двух, максимум из трех человек. Я и Илюшенька. Я и Илюшенька, и еще Илюшенькина супруга. Слово-то какое, туго произносимое. Су-пру-га. Что-то среднее между су-гробом и ту-го натянутой петлей. И холодно и душно одновременно. Хотела бы я стать петлей? Кем угодно, только не ей. Женой, любовницей, подругой — за милую душу, но удавкой — ни за что! Я — свободная женщина! Пусть другие, законные терпят, изворачиваются, делают вид, что все замечательно, тишь, гладь, благодать. Лишь бы веревочка не перетерлась, лишь бы мыльце не сошло, крючок в потолке не заржавел, табуреточка не поломалась. Никакой гордости, никакого достоинства, один только страх и вредность.