Выбрать главу

— С арсеналами все, — продолжил я. — Теперь жратва…

Жратву считали с особым благоговением. Консервы, галеты, сухари, мука, перловка, колбаса, сало, кофе, шнапс, сигареты. По нашим меркам, после месяцев голода — сокровищница султана. Если смотреть не голодными глазами переживших осаду — так себе, но нам выбирать не приходится.

— Командир, — сказал Колька, прижимая к груди банку тушёнки, как родную. — А давай половину сразу сожрём? Чтоб уж наверняка.

— Чтоб через неделю опять зубами щёлкать? — я отобрал банку. — Нет, боец. Растягиваем. Я выдаю норму и ни крошки сверх. Это, может, на месяц еда, если с умом, а если, как ты хочешь, в один присест — то на три дня и снова кору жрать. Жратва — это жизнь. Жизнь разом не проедают.

— Жалко, — вздохнул Колька, расставаясь с банкой.

— Жалко у пчёлки, — сказал Калюжный. — А у нас командир.

Распределили оружие. Автоматы — себе и Хасанову, как самым толковым в ближнем бою. Маузеры — Гурьеву, Кольке, Калюжному. «Токарев» его и мою снайперку из-за отсутствия патронов пока разобрали и аккуратно сложили в «инвентарь». Один пистолет — себе, другой — Калюжному, третий — очень грустному из-за раненной руки Федьке.

— Хозяйство охранять будешь, — сопроводил я выдачу «Парабеллума».

Помогло — Федька вмиг перестал себя чувствовать балластом, превратившись в ограниченно-годного красноармейца.

Дальше мы разобрались с оставшимися у нас «мосинками» — отобрали самые лучшие экземпляры (моя старенькая «трехлинейка» с выбоинкой на прикладе осталась в Севастополе), распределили патроны и обоймы.

— Казенное имущество-то, — давила жаба Гурьева, когда мы топили в реке разобранные на части винтовки, превратившиеся в тяжелый бесполезный груз.

— После войны можешь выловить и сдать как положено, — предложил я.

— Не-е-е, — протянул Гурьев. — Мне Крыма во, — провел ладонью перед горлом. — На всю жизнь наелся.

Когда мы оделись, снарядились и перераспределили поклажу, я с удовлетворением осмотрел свою чистую, сытую, мотивированную благодаря успешной операции с нечаянной, но такой приятной ликвидацией Манштейна, крепко вооруженную банду.

— Вот теперь мы похожи не на беглецов, а на отряд. Маленький, но злой. На нашем счету — целый фельдмаршал.

Мужики приосанились.

— Скоро враг зашевелится в полную силу, и другой возможности уже не будет, — продолжил я. — Поэтому — гуляем, мужики! Заслужили.

Бойцы обрадовались, задышали иначе — выходной!

— Гуляем, но с умом, — предупредил я. — Костёр в яме, маленький, дым рассеиваем. Посты не снимаем, меняемся. Глотки не драть на весь лес. И пьём в меру — кто нажрётся в стельку, тому я лично завтра устрою такой подъём, что война раем покажется.

— А ты не будешь, что ли? — спросил Калюжный, разливая трофейный шнапс по кружкам и крышкам.

— Не буду, — сказал я. — Не пью.

— Совсем?

— Совсем. И Семён Игнатьич не пьёт, верно?

— Не употребляю, — подтвердил Мальцев солидно. — Несовместимо с моральным обликом коммуниста.

— Вот и будем с политруком два трезвых сторожа при восьми пьяных дураках, — сказал я. — Кому-то надо. Пейте, я разрешил. Но я смотрю.

Они пили — не много, шнапса было не так чтоб залейся, но после долгой завязки и это ударило по головам быстро. Отпустило. Развязались языки, полезли байки, анекдоты, смех. Гурьев рассказал про медведя, который у него однажды увёл всю добычу из лабаза и ещё, зараза, в лабазе нагадил на прощание. Калюжный травил флотские байки, про боцмана, про то, как первый раз в шторм блевал за борт против ветра, и что из этого вышло. Даже тихий «новичок»-Степан разговорился, поведав, как у них в деревне сваты перепутали дом и сосватали не ту невесту, и как из этого вышла свадьба, которой никто не планировал, а прожили потом сорок лет душа в душу.

Смеялись. Хорошо смеялись, от души, и я смотрел на них, трезвый, со своей кружкой свежесваренного кофе (опасно, если честно — пахнет сильно и далеко), и не думал ни о чем, позволив себе просто порадоваться вместе с бойцами.

Первым начал петь Калюжный. В полголоса, держа в уме приказ не шуметь.

— Розпрягайте, хлопцi, конi…

Кубанец, он эту песню знал с детства, и голос у него был, оказывается, неплохой, теплый, с уместной песне хрипотцой. Бойцы подхватили кто как умел. Гурьев гудел басом, не попадая, Колька выводил чисто, у пацана был слух. Песня норовила разлиться рекой, но мы приглушали голоса, и от этого она звучала странно, весело и горько одновременно.

Потом сама собой потянулось другая, тоскливая — «Степь да степь кругом». Про ямщика, что замерзал в глухой степи и просил товарища передать поклон родным. Эту тянули уже все, потому что молчать под неё нельзя. А за ней — «Чёрный ворон», и тут уж голоса дрогнули, потому что «что ты вьёшься надо мною» в нашем положении был не абстракцией, а натуральной, месяцами над нами кружащей, смертью.