Выбрать главу

Притихли после «Ворона». И в этой тишине Калюжный сказал, глядя в огонь:

— А вот Реваз бы сейчас спел. Свою, грузинскую.

— Спел бы, — отозвался Гурьев.

— Чудно он пел, — продолжил Калюжный задумчиво. — Слов ни черта не разобрать, а всё понятно. Вот как так? Слова непонятные, а душу выворачивает. Волшебство какое-то.

— Хорошо пел, — тихо сказал Хасанов.

Помолчали, помянули Реваза этим молчанием. Я сидел и вспоминал, как он пел в горловине катакомб, разменивая свою песню, жизнь и остатки патронов на наше спасение, и как велел мне петь за него. Сказать им про это я не мог — слишком, и горло перехватывало. Но Колька, оказывается, услышал что-то в моём молчании или просто к слову пришлось.

— Командир, — сказал он. — А тебя Реваз петь просил. Я слыхал, перед тем как… Просил же?

— Просил, — подтвердил я.

— А ты умеешь?

— Не умею, — честно признался я. — Медведь на ухо наступил. Куда мне.

— Так давай научу! — оживился Колька, и в глазах у пацана впервые за долгое время загорелось что-то живое, азартное. — Я умею! Меня мамка музыке учила, на фортепьянах! Я ноты знаю! Давай, командир, я тебя научу петь, раз Реваз просил! Это ж не трудно, главное — слух разработать!

Я смотрел на загоревшегося Кольку и не знал, смеяться или прослезиться. Пацан, который сегодня нырял в речке как дитя, который неделю назад хоронил Гонтаренко и пулемёт, вдруг нашёл, чем быть полезным, чему научить командира — и весь засветился от этого. Обычно это я их учил — стрелять, ходить, выживать. А тут он меня. Музыке.

— Научи, — кивнул я. — Раз Реваз просил — надо. Только из меня ученик аховый, предупреждаю.

— А чего только командира⁈ — встрял Калюжный. — Колька, ты нас всех учи! Хором оно легче, и красивше! Споёмся!

— И то, — поддержал Гурьев. — Хором даже я попаду. Наверное.

— Не попадёшь, — сказал Колька авторитетно, входя в роль учителя. — Тебе, дядь Антон, медведь не на ухо наступил, а на оба, да ещё потоптался. Но мы тебя в серединку поставим, чтоб не слышно было.

Расхохотались. И постановили: Колька будет нас учить петь. Всех. Хором. Чтоб когда-нибудь спеть за Реваза — не одному мне, криво, а всем вместе, как он любил, чтоб красиво и чтоб душу выворачивало.

Сигнальный свист Хасанова застал нас за первым «распевочным» уроком, где Колька с серьёзностью профессора объяснял восьми небритым мужикам, что такое «держать ноту», а мужики старательно и фальшиво тянули.

Песни оборвались, руки сами потянулись к оружию, хмель с голов как ветром сдуло.

— Не стрелять, — сказал Хасанов негромко, вглядываясь в тень за камнями. — Один. И… машет.

В отдалении, метрах в полусотне, на фоне окрашенного в сумеречные цвета неба маячила фигура. И эта фигура махала — не оружием, а чем-то белым. Тряпкой. Размеренно, мирно, показывая пустые руки.

— Парламентёр, что ли? — хмыкнул Калюжный.

— Тихо, — я вгляделся.

Один человек, без винтовки на виду, машет белым. Либо это — избыточно хитрая засада, потому что нас здесь было бы проще тупо перестрелять и забросать гранатами, либо хочет поговорить и боится, что в него выстрелят. Местный, скорее всего.

Я взял белую тряпицу — чистую портянку, единственное белое, что нашлось — и помахал в ответ. Фигура за камнями замерла, потом помахала снова и медленно, осторожно двинулась к нам, держа руки на виду.

— Хасанов, Гурьев — страхуете, — тихо распорядился я. — На прицеле держите, но не палить без команды. Остальные — не отсвечивать. Может, гость, может, наводчик. Разберёмся.

Человек подошёл ближе. Немолодой, лет за пятьдесят, кряжистый, с обветренным тёмным лицом, в бедной крестьянской одежде, с седоватой щетиной. Не военный, это сразу видно. Он остановился в нескольких шагах, всё ещё держа руки так, чтоб мы видели — пустые.

— Не стреляйте, дорогие, — сказал он с явным, мягким армянским акцентом. — Я свой. То есть не ваш, но и не ихний. Местный я. Карапет звать.

— Чего хотел, Карапет? — спросил я, не опуская, впрочем, и своего оружия. — Ночью, к вооружённым людям. Смелый.

— Смелый не смелый, а пришёл, — он развёл руками. — Слушайте, дорогие. Я вас уже день как приметил. И не я один мог приметить — вот что плохо. Вы тут поёте, — он сказал это с укоризной, почти отечески. — Хорошо поёте, душевно. На весь лес. А по этим горам, дорогие мои, сейчас немец рыщет злой, как собака. Потому что вчера на дороге кто-то ихнюю большую машину пожёг и людей побил. Важных, видать, людей — такой шум подняли, столько солдат нагнали, всё прочёсывают. А вы тут — песни. Услышат — и найдут. Я и пришёл сказать: тише сидите. Пропадёте же ни за грош.