— Да… а если снаряд сюда попадет, снесут все к сукиному сыну.
— Эх, трус! Там наводчики-комендоры — народ опытный.
— Они по дачам будут бить, где пулеметный полк.
— А еще, братцы, часовню… ту… у вокзала — разбили, лавчонки тоже, перепились… Что делают, сукины дети, а!
Юнкера недоуменно волновались. Почему не принимают до сих пор никаких мер? Взбунтовались, очевидно, все пулеметные полки, находившиеся в городе, — до десятка тысяч маршевого, недисциплинированного, полуголодного сброда, давно уже ненадежного и косо посматривавшего из-под своих грязных папах на офицеров, даже на опрятных и сытых матросов. Такие, захватив арсенал, могли разнести в щепки не только лавчонки, но и весь город.
— А послезавтра был бы выпуск… — досадовали в зале. — Теперь торчи здесь черт знает из-за чего.
Елховский, бывший гардемарин, попавший в эту школу из корпуса, откуда его исключили за развращенность, бледный, презирающий всех этих интеллигентиков, «шляп», из которых четыре месяца военной школы не могли выстрогать бабьего слабосердечия, нехорошо усмехался у окна:
— Вот вам армия, которую воспитали прапорщики и студенты. Трусы… мародеры… только грабить!.. Дайте мне роту кронштадтцев и пулемет, — через час вся эта сволочь будет на коленях!
В пурговом крутеве за окнами совершалось безмолвное нескончаемое шествие.
Солдаты возвращались из привокзалья в парк, на свои смрадные дачки. Брел запасный бородач в длиннополой расстегнутой шинели и, горбатясь, тащил на себе оленьи рога, по-видимому, они его очень забавляли, — шел и сам себе склабился. Шли косматые папахи, пошатываясь, обнявшись сразу по трое, с винтовками, в пулеметных лентах через плечо; другие тут же трезво и деловито проносили, кто что успел — банку с вареньем, ящик, кулек с воблой, электрическую арматуру, самовар… Против часового переходили на другую сторону и, оскалившись, кивали на юнкерские окна.
Грозили, что ли?
— Позор!.. — кто-то истерически названивал кулаком по стеклу.
— Оставьте, бросьте, Мерфельд, все равно ни черта не сделаете, они дождутся!..
Елховский бредил, прижавшись рогатыми бровями — бровями демона — к стеклу:
— Даю честное слово… Если этим негодяям позволят и дальше… принесу винтовку и каждого без промаха… с как-ким наслаждением!
И палец конвульсивно подергивался, сжимая и отпуская невидимый курок.
Стоявший рядом Шелехов слушал его с боязливым отвращением. Ему, попавшему сюда прямо с университетской скамьи, в недрах юнкера Елховского всегда чудился какой-то неразгаданный гнусный остаток: тайные постыдные традиции корпусов с онанированием малолетних кадетиков, скрытый под одеждой гной каких-нибудь грязных болезней… Елховский принадлежал к чужой, враждебной касте, заранее, с юности приучающейся с деревянным высокомерием смотреть на штатских и на нижних чинов. Такие Елховские, надев офицерские погоны, недавно могли почти безнаказанно зарубить студента, вроде Шелехова, просто за непочтительный взгляд…
Но все-таки Шелехов слушал его. И странно: слова не только отвращали, но притягивали чем-то смутно и неотвязно. Может быть, Елховский только с грубой откровенностью высказал то, на что со стыдом и злобой начинали тайком надеяться многие из этих полутораста запертых человек, издерганных вконец двумя днями зловещего безвестья…
И какими иными способами остановить и вернуть в казармы одичалые скопища, становившиеся с каждым часом все разнузданнее и опаснее?
…Нет, это только на одну минуту. Никогда такие мысли не могли серьезно возникнуть у него, Шелехова, окончившего филологический, воспитанного русской общественностью и русской литературой, ни у большинства его товарищей, тоже окончивших или почти окончивших университеты и институты, по пятнадцать лет сидевших над книгами, с Кантом, с высшей математикой, с пушкинским кружком профессора Венгерова, с демонстрациями протеста, с идейными спорами до зари… Нет, все отпадет само собой, как внезапный дурной сон. Кронштадтцы не успеют войти в улицы, как эти сбитые с толку бородачи сами поспешат убраться в свои дачные ротные конуры, по-старому начнут топтаться по плацам, орать унылые солдатские песни.
В гальюне, через тусклое запаутиненное окошко которого был виден Кронштадт, устроили наблюдательный пункт.
За пургой форты и здания лежали на льдах залива плоско и дымно. Трехверстное отдаление было между ними и Ораниенбаумом. Неужели там еще ничего не известно?
Юнкера продолжали волноваться: