Выбрать главу

Пряча смущение под всегдашней дурашливостью, совал руку в шелеховский портсигар.

— Вот табачок у молодых людей — это табачок. У меня самого лет тридцать назад, едри его, такой рос…

Блябликов, заминая неловкость, грациозно возражал мичману.

— Но что же писарем? Конечно, может быть, и спокойнее, но жалованье тоже возьмите. При нынешней дороговизне и на наше жалованье с семьей невозможно.

— Подумаешь, жалованье! — насмешничал мичман. Скривленные на спинке стула волосатые нежные пальцы посинели, дрожали, что было не к добру. — Что такое вообще деньги? Сегодня это деньги, а завтра девальвация, вот вам… Я, господа, из достоверных источников знаю, у меня брат в министерстве, писал…

Свинчугов сразу зарозовел, почуяв ехидство по своему адресу.

Офицеры тоже поняли, в чем дело, озорновато переглянулись и притихли в ожидании удовольствия.

Мичман вздыхал с притворной горечью:

— Девальвация, господа, увы, — факт, не сегодня — завтра. Что же, давно надо было ждать. Хорошо, если хоть по копейке за рубль дадут, это еще спасибо. А то, пожалуй, посоветуют, у кого их много в запасе, употребить на гвоздик в гальюне. Да, не завидую я тем, у кого бумажки в сундуке.

Из пепельницы жар брызгал от притушиваемой Свинчуговым папиросы.

— Нехорошо, молодой человек, нехорошо…

Изъеденные морщинами щеки полыхали, как только что распаренные в бане, кадык трясся.

— Ну что тебе я сделал, а? Ты меня, сукин сын, два месяца отчуждением земли травил, я, можбыть, через тебя, сукина сына, за полцены ее татарве спустил, а теперь девальвацией меня до петли довести хочешь? На-ка вот, укуси… Я ее тридцать лет хрептугом, молокосос!

Лобович гневно бил кулаком по столу:

— Господа! Господа!

— Позвольте… какое вы имеете! — визжал мичман, выплясывая, лягая ногой пол. — Позвольте, какое он имеет… Позвольте, я требую удовлетворения!..

Свинчугов со зловещим пыхтением сбросил с себя шинель, засучил рукава у кителя.

— Сичас… я т-тебя… удовлетворю…

Офицеры повскакали, разом загамели, захлястали ладошками по столу, больше, конечно, злорадно-довольные, чем возмущенные… Растревоженный, плаксиво оттопыривший губы радист лез через дверь в середину гама:

— Господа офицеры, тыщу же раз говорил… И так, всамделе, Париж весь день перебивает. Там кадетам во Владимирское училище ультиматум послали, а вы, всамделе, принимать не даете!

Блябликов уже увивался около со льстиво-изумленным лицом:

— Какой же, дружище, ультиматум?

— Во Владимирском восстали, не желают власть Советам подчинять. Известно, барские сынки, кадетская сволочь!..

Радист пояснил обиженно, но с видимым едким удовольствием.

О ссоре сразу забыли. Да и привыкли: за последнее время то и дело вспыхивали такие взаимные грубые перепалки. Удушьем напитывалась благодушная с виду бригадная тишина… Для Шелехова новость тоскливо-остро запахла вчерашними петроградскими улицами, вчерашней жизнью. Он знал это училище, в котором готовили прапорщичье убойное мясо из недоучек и первокурсников; владимирцев еще презрительно именовали «шмаргонцами».

Так вот о ком сейчас летели радиограммы через всю страну!

Непоседное томление вытолкнуло его на шканцы, в серое надморье. Несомненно, в судьбе многих зрели смутные перемены. Портрет Александра Федоровича, полубога, стриженного под ежик, еще утром осторожно убрали из кают-компании.

Мимоходом мелькнула глубь радиорубки, в сумраке которой верезжали и вспыхивали смертельные молнии. То металась отраженно проходящая где-то буря. В роко вой гущине ее крутились гибнущие бледные шмаргонцы. Такие же, как год назад Шелехов…

И, может быть, чтобы укрыться от них, от самого себя, кинулся на спорщичьи голоса, к доносимому ветром украинскому говорку нижней палубы.

Там тоже не угомонилось после обеда, то и дело грохало внизу по чугунным плитам медвежьими ногами; в кубриках, в камбузах, на палубах завивались человечьи вихорки. На баке Фастовец, как всегда, разглагольствовал упоенно среди десятка бездельных парусиновых рубах:

— Шо ж они такое нам кричат: усю землю тем… хлеборобам, хвабрики и заводы — рабочим. Значит, шо хрестьянин на своем шматке наробит, то себе, а шо рабочий на хвабрике исделает, то тоже себе. А потом… менка? Так де же воно равенство? Ты сосчитай, скольки рабочий за свое выручит, скажем — за шелк там иль за сукно… и скольки наш брат, хлебороб, на тех бураках. Спасибо вам скажут хрестьяне за такую прохрамму!