Выбрать главу

Но — чу! — хрустнул сучок под ногою, прошуршала опавшая листва.

— Салима, здесь я, здесь! — прошептал Буранбай, выступая на просеку, залитую сиянием месяца.

Она вздрогнула, бросилась ему на грудь, забилась в рыданиях, и чем настойчивее он ее утешал, тем неудержимее она плакала — так дети, когда их жалеют, еще пуще заливаются слезами, но уже сладкими, приносящими успокоение.

— Еркей, любимый! Какие мы с тобою несчастные. Ты представить себе не можешь, как тяжко мне жить с немилым.

— Успокойся, душа моя, отныне мы всегда будем вместе. Нераздельно! Уедем, и ты позабудешь все горе-злосчастие…

— А калым?

— Вернем калым!

Вдруг у коня, стоявшего за деревьями, тревожно запрядали уши, он еле слышно заржал, призывая хозяина.

— Кто-то крадется! Подожди.

Он снял с седла лук и колчан со стрелами.

«Неужто Ахматулла велел нукеру стеречь меня?»

В кустах зашебаршило, ветки заколебались, кто-то неуклюже полз, приминая сучья. Буранбай выждал мгновение и наугад, на шорох, выстрелил, — стрела скрипнула в воздухе, темная тень взвилась и рухнула.

— Ой, ты подстрелил его!.. — Салима сжала щеки ладонями, зажмурилась.

— Кого?

— Нукера моего мужа Ахматуллы! Наверно, послал за мною следить.

— И поделом, если подстрелил! — яростно вскричал, уже забыв, что надо таиться, Буранбай, пошел крупными шагами в кустарник, и там неожиданно и для себя и для Салимы рассмеялся: — Да это же лиса! Лису подстрелил!

Вернувшись, он бросил к ногам Салимы длинную огненно-рыжую лису.

— А ты метко стреляешь! — восхитилась Салима.

— Нет, это случайность, я же не метился, стрелял наобум!.. А разве за тобою следят? — осторожно спросил он.

— Еще как! Муженек мотается по базарам и ярмаркам, то покупает, то продает. Богатеет год от года, а я… — И она отвернулась, всхлипнула.

— Уедем, — робко попросил джигит.

— До весны не уеду. И не рви мне душу, молчи.

— А весною?

— Весною приезжай за мной. Слово мое верное. Сам-то не забудь, не разлюби!

— Как ты можешь сомневаться?..

Он обнял Салиму и медленно, преодолевая и словом и поцелуем ее смущенье, повел на заимку, конь, как верный пес, шел сзади. У дверей избы остановился, осторожно оглянулся.

— Стереги, друг, стереги, а если почуешь пришельца — стучи копытом о ступеньку крыльца!

И конь кивнул, словно понял хозяина.

Салима шагнула в темноту дома, как в бездонный омут, ни на что не надеясь, ничего не страшась.

Студеные ноябрьские ночи обычно тянулись с угнетающей медлительностью, а нынче рассвет торопил и торопил и без того короткое горькое счастье Салимы и Буранбая, постучал в затянутое бычьим пузырем оконце ветвью клена, растущего у стены, тронул закопченный потолок избы бликами сияния, звякнул уздечкой и стременами окоченевшего коня.

— Ой, как светло, они проснутся и начнут меня искать! — ахнула Салима, вскакивая, торопливо одеваясь.

— Не возвращайся домой, уедем!.. — умоляюще сказал Буранбай, отлично зная, что уговаривать возлюбленную бесполезно.

Салима даже не ответила, простилась с ним взглядом, будто навеки, и не поцеловала, ушла и не оглянулась, и только позднее Буранбай возблагодарил ее за благородное молчание, в котором таилась безмерная и бескрайняя любовь.

Он долго сидел на пороге, чувствуя душевную опустошенность, и, вероятно, плакал, глотая слезы, и ему не хотелось жить — ехать на дистанцию, выполнять служебные обязанности и в тоскливом одиночестве ждать весны. Да и состоится ли весенняя встреча?..

Конь напомнил о себе: ткнулся в щеку хозяина шершавыми горячими губами. Буранбай обнял, вставая, его шею. «Оставаться здесь ни к чему, друг! Родная сторона мне не родимая матушка, а коварная мачеха. Все же надо уезжать!..»

День был пасмурный, мутный, низкие, грязного оттенка тучи тягуче ползли по небу, поля и луга лежали рыжими паласами, тоже грязными, будто затоптанными копытами деревенского стада, и впервые Буранбаю башкирская земля показалась некрасивой, не радующей взора путника. «Чужой!.. Никому не нужный, осужденный на пожизненные скитания…»