— В строю половина джигитов осталась, а остальные либо в земле, либо стонут по лазаретам. Запасных лошадей нет. Каждая стрела на счету. Как же тут воевать?
— Сабли! — невозмутимо сказал Буранбай. — Сабли, пики, копья! Разве этого мало для лихой атаки? Не-ет, полк еще покажет себя, верю.
— Да и я верю, что умрем храбро, — вздохнул майор. — Вот что, есаул, видимо, предстоящее сражение у Москвы выдастся еще кровопролитнее, чем Бородинское. Если что со мной случится, напиши моей матери в Пермь. Ты знаешь, как ей написать.
— Что это за страхи, Иван Владимирович! — рассердился Буранбай. — И грешно толковать о смерти, всему свой срок… А полк? Вот придет пополнение из Оренбурга…
— Никакого пополнения в сентябре не будет, есаул, — уныло произнес Лачин.
Буранбаю захотелось расшевелить майора, он вынул из сумки курай, чтобы развеселить его родимой башкирской песней, но Лачин быстро остановил его:
— Нет-нет, не надо бередить души людей накануне боя! Пусть спят, набираются сил.
Буранбай повиновался, а когда Лачин ушел, прилег на палас у низкого костра, рядом с крепко спящими джигитами, и закрыл глаза, но не уснул, а ворочался с боку на бок, одолеваемый мрачными предчувствиями. Лачин, конечно, прав, тревожась за исход завтрашнего боя и за свою судьбу. А уцелеет ли завтра-послезавтра сам Буранбай? Вернется ли он на родимый Урал? Эх, Урал, вспоминаешь ли ты своего единокровного сына? И вспоминает ли Салима ушедшего на войну Буранбая?.. Когда в полк пришло пополнение, то среди джигитов был и добродушный Янтурэ, он представился есаулу, охотно сообщил все деревенские новости.
— А как Салима живет? — с трудом спросил Буранбай.
— Живет, — неопределенно протянул Янтурэ. — В богатом доме живет… Привольно живет… Жена мне сказала, что Салима плачет тайно, жалеет, что не вышла к тебе в твой последний приезд.
Буранбай злорадно усмехнулся:
— Я же посылал к ней, и не раз, а она не вышла. Наверно, боится, что жизнь ей испорчу.
— Ты уже ей жизнь испортил, — честно сказал Янтурэ. — А боится она не за себя — за сына. Тебе бы пора жениться, кустым.
— Не могу, друг, забыть Салиму. И каких красивых, разумных девушек встречал, а все не по душе. Видно, и буду вековать бобылем… — С верным Янтурэ Буранбай говорил откровенно.
Сейчас есаул вскочил, взглянул в бездонный купол ночного многозвездного неба. Нет, на войне нельзя растравлять душу. Он желал Салиме и ее первенцу — не своему ли сыну? — счастья, но предаваться мечтаниям о ней, о незабвенной, не имел права. Его долг — воевать, а если доведется погибнуть, то честно, в смертной схватке… Битва у стен Москвы наверняка будет еще кровопролитнее, чем на Бородинском поле. Помянут ли благородным словом молодые тех, кто принял героическую смерть на подмосковных рубежах? Буранбай хотел бы сказать потомкам: «В год, когда решалась судьба России, когда подлые захватчики топтали нашу священную землю, вместе с русскими солдатами, казаками храбро, плечом к плечу, бились башкирские джигиты. Не забывайте же их ратных подвигов, их славы!»
…А в темной избе в Филях стонал бессонной ночью раздавленный безмерным горем Михаил Илларионович, и потрясенные часовые, ординарцы, адъютанты с замиранием сердца прислушивались к неизбывному старческому горю.
На военном совете фельдмаршал величественно сказал спорящим с ним генералам:
— Вы боитесь оставления Москвы, а я хочу одного — спасти армию. Наполеон — бурный поток, и мы его пока не можем остановить. Но Москва станет пропастью, куда этот поток низвергнется и иссякнет. Я приказываю отступление властью, данной мне государем и отечеством.
И вышел из избы мимо вскочивших генералов, замкнутый, как его кровоточащая совесть: он, Кутузов, соратник Суворова, вынужден без боя отдать французам священную столицу России.
А заплакал Михаил Илларионович ночью, сокрушенный, раздавленный ответственностью перед историей России.
…Под утро задремал Буранбай, согретый прижавшимися к нему парнями и жарким дыханием угасавшего костра. Неожиданно его тронули за плечо, и он тотчас же вскинулся.
К нему склонился майор Лачин с почерневшим после бессонной ночи лицом.
— Что, Иван Владимирович, начинается битва?
— Никакой битвы не будет, есаул, — неприятно сиплым голосом сказал Лачин, отведя глаза то ли от стыда, то ли от тоски. — Фельдмаршал приказал оставить Москву без боя.
У Буранбая земля поплыла из-под ног.
— Да разве это мыслимо — отступать без боя? Я не русский, но и то понимаю, что такое Москва!..