— Много, еловый корень, много…
— Да ты садись, чай пить будем. А за чаем-то и о себе расскажешь: как жил, что выдумывал, что мастерил? — широко улыбнулся Анучин.
— Ладно, еловый корень, ладно. — Никита сбросил с себя ватник и лукаво спросил: — Признал сяко?
Демьяныч от души расхохотался.
— Да как тебя не признаешь-то? Такого разве забудешь? Помнишь, как я тебя вызвал в райком партии и дал тебе дёру? Помнишь, за что?
— За то, за се да за пятилетку вперед.
— Забыл, как ты обидел старого хлебороба Ваню Тимошина?
Старик заулыбался.
— Помню. Все помню.
— А коль помнишь, расскажи! — попросил Анучин.
— А что, и расскажу!
Никита налил себе в кружку горячего чая, выпил его, закусил пирогом и только после этого, устроившись поудобнее, заговорил…
— Дело то давнее… Так вот, друг родимый, водой поимый, хлебом кормленный, слушай и не перебивай, — повернулся ко мне Никита. — Когда у меня в голове мысли копошатся, их остановить — значит, разговор погубить. В войну-то меня врачи опозорили: сказали, что пока, Никита, мы с твоей грыжей возимся, война-то и кончится. Уговаривал я врача, да сяко не послушал, дал отставку. Тут наши колхозницы на меня огонь и нацелили, и пришлось мне тогда в председатели колхоза соглашаться. А какой я, к черту, председатель, если грамоту мало знаю, по-вороньи расписываюсь, когда спонадобится? Ну стало быть, едреный корень, пошел в председатели. Год идет все чин-чинарем. Ошибочности своей сам не вижу, да и колхозницы не сказывают. А тут надо ж такому случиться! В один день да две беды на мою голову выпали. Не еловую, а сосновую шишку набили, да такую, что нонешним рублем не закроешь. Вот так-то, едреный корень! Ты, Олександро, в тую пору уже секретарил в райкоме партии, тебя по ранению с войны-то списали, — обратился Никита к Анучину.
— Правда твоя, при мне твои беды приключились, — подтвердил Демьяныч и сразу умолк, боясь спутать стариковские мысли.
— Так вот, значит, дело то было так… — продолжил рассказ Никита. — Сижу я в правленческой избе да думу думаю. Как-никак, а колхоз-то у нас большой, за всем надо усмотреть, ничего не упустить, обо всем подумать. И самые такие хорошие мысли у меня расстроила внучка Вани Тимошина, Лидка. Без всякого стеснения подбежала к моему столу, уставилась на меня и спрашивает: «Ты нашего дедку никуда не отсылал?» — «Нет, отвечаю я ей, — никуда не отсылал — надобности такой не было». А она меня снова пытает: «Может, по секретному делу ты его направил?» — «Нет, — снова отвечаю я, такого случая не было». Тогда Лидка развела руками и заплакала: «Дедко-то, видно, от нас сбежал. Прихватил пять пар валенок, что тятька с лесозаготовок привез, да три овчинных полушубка — и все это куда-то унес. Куда? Не знаем, не ведаем». «Ладно, — говорю я Лидке, — сейчас побрякаю в милицию. Поищем дедку».
Ушла Лидка… Хотел было я себе немного успокоение сделать, с мыслями собраться, но тут вбежала Аннушка, Амплийки Буртасенкова жена. Кричит на всю контору: «Пропал! Насовсем пропал! Без вести пропал!» Ну, елки-мешалки! Видно, плохое известие с фронта об Амплийке пришло — так я подумал и, конечно, в расстройство впал. Вот наказанье-то бабенке выпало! Ведь у нее на руках семеро, и все мал мала меньше. Они же есть просят, да и без порток на улицу не пойдут. Раньше-то мы ходили, а они не хотят — стыдятся. И ладно делают… «Что же, Аннушка, случилось-то?» — спрашиваю. А она отвечает: «Боров, Никитушка, пропал», а сама все слезу пускает. Ну, думаю, выходит, с Амплийкой все в порядке. А боров? «Что боров? — опять же тихонечко спрашиваю. — Как это так — боров и без вести пропал?» — «Да он, — отвечает Аннушка, — самолично со двора сбежал». Тут я ворот рубашки расстегнул и голос повысил: «Коль сбежал боров, значит, недоглядели. Иди ищи! Ну а ежели боров не найдется, на меня, бабонька, не обижайся: хоть ты и солдатка, а пожалею тебя в другую сторону».
Анна за дверь, а я стал в район брякать, заявку на поиски борова и Вани Тимошина подавать, чтобы и милиция тоже в поиск включилась. Пять дён искали — и ничего не нашли. На шестой день рано поутру ко мне в избу заявляется сам Ваня Тимошин. Здоровается, а я его и так и разэтак ругаю. А он? Стоит да улыбается, и даже глазом не моргнет. Потом из-за пазухи вынимает бумажку и мне под нос тычет. «Читай, — говорит, — тут все написано». Взял я тую бумаженцию и прочел. А там складно написано, примерно так: «С великой благодарностью мы, бойцы Советской Армии Оштинского направления, приняли ваш дар: борова — пять пудов чистого мяса, шесть полушубков, пять пар валенок и тому прочее». Тут я и смекнул, куда делся колхозный боров. По столу кулаком ударил и на Ваню закричал: «На что ты старый дурень пошел? Без опчего-то собрания преступление сделал. Судить тебя станем!» А он? Глаза округлил, на меня уставился и тоже закричал: «Ты, еловая шишка, на меня не гавкай. Не я ли тебя учил, как надо жизню распознавать? Я. Значит, плохо учил, коль ты на меня дворняжкой гавкаешь. Борова-то я не к себе во двор впустил, а для всей России сдал. Ждать вас, когда вы примете решение, мне было недосуг. Немца-то мы должны на колени перед русским народом поставить? А чтобы его поставить так, надо наших солдат добро кормить и одевать». Тут, так сказать, я свою оплошность понял, перестал кричать, говорю Ване: «Ну добро, старый черт, что ты колхозное мясо фронту отдал… А вот как тебе своих личных вещей было не жалко?» Тут Ваня глянул на меня сурово и так мне ответил: «Дурак старый, а еще в председателях сидишь! Мне своих вещей не жалко, и их не надо, потому что Россия мне нужна. Без нее я как без сердца».