Сюда чаще всего являются отцы и матери просить за своих арестованных сыновей. С раннего утра до темноты мерзнут они перед дверью управляющего, поверяя друг другу свои горести.
Каждый говорит только о себе, о своих бедах. Каждому это кажется единственно важным. Никто не слушает того, что рассказывает другой. Кивнут головой, пробормочут что-нибудь для вида, а продолжают думать о своем и спешат поделиться этим.
Там, перед начальством, каждый на свой лад старается выгородить близкого человека. Вначале господа выслушивали внимательно, приказывали Карлсону все записывать. Вскоре стало ясно, что просители врут без зазрения совести и невиновных нет вовсе. Тогда они стали перебивать их на полуслове и гнать вон. Им надоели жалобы и слезы.
— Я желал бы знать, — с отвращением говорит коренастый офицер, — найдется ли среди всего этого народа хоть один честный человек, который говорил бы правду? Не начинает ли колебаться и ваш оптимизм, Павел Сергеевич?
— Не понимаю, о каком оптимизме может идти речь… — отвечает тот уклончиво. Поднимается и выходит, громко стуча каблуками. Ему все надоело, опротивело.
Его настроение передается и коренастому.
— Довольно! Марш отсюда! — кричит он и стучит кулаком по столу.
Равнодушный, ко всему привыкший солдат выпроваживает за дверь плачущую, сгорбленную старуху.
— Никого больше не пускать. Пусть идут домой. Никого не желаю видеть!
Толпа медленно рассеивается. Делясь друг с другом своими бедами, люди пробираются к дороге и, словно усталые, отбившиеся от стада животные, бредут по ней.
Только не домой. Разве найдешь утешение в пустом доме, с глазу на глаз со своим несчастьем. Большинство спешит к волостному правлению. Там уже очередь…
Писарь Вильде сидит в кресле начальства — развалясь и засунув руки в карманы. Толстая позолоченная цепочка от часов тянется через всю грудь от одного кармашка до другого.
— И что вы ко мне ходите, — цедит он слащаво, с оттенком грусти, хотя глаза его злорадно поблескивают, разглядывая толпу просителей. — Что я могу… Вы же знаете, как я несправедлив к беднякам и безземельным. Я никуда не гожусь. Меня следует выгнать, предать народному суду. Даже расстрелять.
Он медленно протягивает руку и стряхивает пепел с сигары.
— Мы, барин, никогда про вас худого слова не вымолвили, — раздается в толпе сдавленный, плаксивый голос.
— Вы всегда были любезны, всегда нас выручали… — пытается кто-то подъехать к нему с другого бока.
— Да? Очень приятно слышать. А помочь я вам, люди добрые, ничем не могу. Ничем. Теперь власть в руках других господ. Я только волостной писарь. Мне не дано ни судить, ни миловать.
— Эх, барин. Стоит вам только захотеть…
— Чего ради? За то, что вы меня на выборах провалили? Потом заставили целый месяц скрываться, как бездомную собаку…
Его перебивают. Мадам, как всегда расфранченная и высокомерная, приоткрывает заднюю дверь.
— Пожалуйста, иди обедать.
— Сейчас. — Вильде встает. — Будь любезна, скажи там посыльному, чтобы запрягал лошадь. Меня приглашают к господину фон Гаммеру. Я сейчас поеду.
Все еще взирая на него с надеждой, люди топчутся на месте.
— Куда же нам теперь податься?!
Вильде пожимает плечами.
— Мне кажется, лучше никуда не ходить. Везде один закон, и вам его не изменить. — Он делает шаг к двери. Подумав, возвращается. — Ну чего вы сюда ходите? Грязь с улицы тащите? Я волостной писарь. Только писарь. Идите к волостному старшине. Обращайтесь к Лиепиню — да, да, к Лиепиню! Он ведь пользуется доверием народа, вы ж его выбрали единогласно. Если уж он вам не поможет, значит, неоткуда помощи ждать…
Дверь захлопывается, а люди все еще глядят на нее, будто ожидая оттуда спасения.
Лишь отойдя с полверсты от волостного правления, они решаются заговорить — и то с оглядкой, вполголоса.
— Проклятый. Еще измывается.
— Зажирел на волостных хлебах. Шея как у быка…
— Не рано ли радуется? Еще неведомо, чем все кончится.
— Ах, милые мои! Чего уж теперь. Какого еще конца вы ждете… Я всегда говорила: быть беде. И уж своему-то наказывала: не бегай ты, не бегай, говорю, за этими сумасбродами. Так нет же, не слушался. А теперь… Бегал и добегался. Ну, я ж говорила… Чего им надо было? Чего им не хватало? Разве всем нам плохо жилось?
— Чего там рассуждать, с ума посходили. Освободители… Борцы за свободу… Коли ты обут, одет да брюхо сытое, какой тебе еще свободы нужно!
— Коли сытое… А как быть тем, у кого оно голодное?
— Так ты тоже из этих самых? Гляди, как бы в подвале не очутиться.