Выбрать главу

Хулио взял со стола шкатулку и вынул из нее четыре маленьких холста размером с почтовую открытку. Он показал их один за другим Фалькону. Это были великолепные копии Фальконовых «ню».

— Вам вряд ли удастся как следует разглядеть их без лупы и хорошего освещения, но, могу вас заверить, они совершенны… не пропущен ни один мазок. А теперь взгляните, что написано на обороте.

Хулио поочередно перевернул миниатюры, и Хавьер увидел, что на каждой имелось посвящение Пилар и дата: май 1955, июнь 1956, январь 1958, август 1959.

— В шкатулке лежала еще одна вещь, но она мне больше не принадлежит.

— Серебряное кольцо с сапфиром, — сказал Фалькон. — Кольцо моей матери.

— Первым моим побуждением было кинуться с миниатюрами к вашему отцу, поскольку он, видимо, их потерял, и они каким-то странным образом попали к моему деду. Но потом я вспомнил, что все Фальконовы «ню» были написаны в течение одного года, что не увязывалось с датами на обороте миниатюр. Я был озадачен.

— Когда это случилось?

— В конце девяносто восьмого — начале девяносто девятого.

— А когда ты заподозрил что-то неладное?

— Пока я был в Танжере, у вашего отца случился инфаркт, и в газете появилась заметка с его старой фотографией шестидесятых годов. Один из моих престарелых родственников сказал, что этот мужчина заходил к ним в дом после смерти моего деда и купил оставшиеся рисунки. Я вернулся в Севилью и услышал в институте, что он приглашает к себе студентов на месячную практику. Я позвонил ему. Он вспомнил меня, и я напросился к нему в практиканты. После инфаркта он был еще очень слаб, и я свободно хозяйничал в его мастерской. Кладовка была заперта, но мне вскоре удалось ее открыть. Там я нашел все, что требовалось для подтверждения моих подозрений: во-первых, ужасающе бездарные копии картин моего деда и, во-вторых, дневники. Я прочел их все, от корки до корки, а когда закончил, изъял основные куски и ушел из его дома. Больше я к нему не вернулся и с ним не разговаривал. Я обезумел от ярости. Собирался опубликовать дневники, показать всему миру настоящего Франсиско Фалькона… но тут он умер.

— Почему же ты их не опубликовал позже?

— Я представил, как это дело уплывает у меня из рук, — сказал Хулио, — а мне хотелось быть в нем главным.

— Но потом, должно быть, что-то произошло.

— Почему вы так считаете?

— Потому что у тебя родилась идея проекта.

— Ничего не произошло, — ответил Хулио. — Просто такова природа творческого процесса. Однажды я решил, что интересно было бы узнать всю подноготную Рауля Хименеса и Рамона Сальгадо, причем не тех, прежних, а сегодняшних. И я стал снимать фильм «Семья Хименес», с этого все и началось.

— А как насчет Марты?

— Удивительная штука! Стоит начать какую-нибудь работу, и материалы сами лезут тебе под нос, не дожидаясь, пока ты их найдешь. Из дневников я узнал, что она в Сьемпосуэлосе. Мне очень хотелось ее повидать, но я никак не мог к ней проникнуть, не привлекая к себе внимания. Как раз в то время я внештатно работал на одну мадридскую кинокомпанию, и режиссер нашей группы спросил, нет ли среди нас желающих помочь в лечении душевнобольных в Сьемпосуэлосе средствами арт-терапии. Среди других вызвался и я, но Марта не входила в число пациентов, участвующих в этой программе.

— И поэтому ты подружился с Ахмедом?

— Увидев у нее под кроватью металлический сундучок, я понял, что мне необходимо в него заглянуть, и Ахмед был единственным моим шансом. Я легко завязываю дружеские отношения с разными людьми, особенно с такими, как Ахмед… ну, вы понимаете, посторонними… вроде меня.

— Вроде Элоисы.

— Да, — спокойно сказал Хулио. — Ахмед показал мне личное дело Марты, и, когда я прочитал письмо от психоаналитика Хосе Мануэля Хименеса, проект созрел.

— А откуда ты позаимствовал идею убивать людей?

— От вас, когда узнал, что вы старший инспектор отдела по расследованию убийств, — сказал Хулио. — Заставить сына великого Франсиско Фалькона раскрыть преступления своего отца — это же блеск!

— Такую мысль не назовешь рациональной.

— Художникам чужд рационализм. Как мы могли бы волновать умы людей, если бы наши умы не бурлили?

— Убийство — не искусство.

— Вы пропустили слово «настоящее»! — вскричал Хулио, вскакивая с расширившимися зрачками, сияющими чернотой, которая не изливалась наружу, а всасывала в себя. — Нужно было сказать «Настоящее убийство — не искусство» или… или… «Убийство — не настоящее искусство».

— Сядь, Хулио. Просто присядь на минутку… мы еще не закончили.

— Понимаете, проблема в том, — заговорил Хулио, — что… что теперь я вижу все слишком ясно. Мне как-то не удается понизить уровень зрительного восприятия. Стоит только кого-нибудь убить, и все становится до жути настоящим, до непереносимости. Вы знали это, дядя, знали?

— Верно, я действительно твой дядя, — произнес Хавьер, стараясь держать Хулио под контролем. — И я это знаю.

— Поэтому я и не стал вас убивать. Я только пытался спасти вас от слепоты.

— Да, теперь я прозрел и благодарен тебе за это, — сказал Хавьер. — Но есть еще одна вещь, которую я хотел бы узнать от тебя.

— Все уже было сказано, сделано, записано и снято на пленку… Осталось только одно.

Хулио развернул Фалькона лицом к письменному столу, и он увидел стакан с миндальным молоком, дневник в кожаном переплете и свой полицейский револьвер. Хулио взял нож и разрезал провод на правом запястье Фалькона.

— А теперь я должен уйти, — сказал Хулио, бросив нож на стол. — Вы знаете, что делать. Нужно положить конец страданиям.

Они посмотрели друг другу в глаза и одновременно перевели взгляд на револьвер, лежавший на дневнике, рядом со стаканом молока — напоминанием обо всем, что Хавьер совершил и что потерял.

— Выбор за вами, — сказал Хулио. — Это единственный способ поставить в этом деле точку и навсегда забыть о нем.

Ладони у Фалькона взмокли, пот побежал по его лбу. И откуда в нем столько жидкости? Он взял револьвер, отщелкнул магазин, убедился, что там нет ни одного пустого гнезда, снял оружие с предохранителя и дрожавшей рукой поднес его к виску. В этот момент самоубийство казалось ему неплохим выходом. Простейшим решением перед лицом внезапно возникшей пустоты. Его прошлое было перечеркнуто, а будущее представлялось зыбким и смутным. Любовь отца… ее никогда и не было. Только ненависть, которую он, Хавьер, подпитывал… самим своим существованием. К тому же… кто он теперь? Может ли он считать себя Хавьером Фальконом? В нем не осталось никаких скреп, кроме чувства вины и горя; выдерни их, и он распадется на части. Но вот появился шанс разом со всем покончить. Одним легким нажатием на спусковой крючок он может разнести вдребезги вместилище своей муки.

Вдруг в его памяти что-то раскрылось, и он вспомнил тот поцелуй, тот мягкий нажим маминых губ, которым она благословила сына навеки. Хавьер вдруг осознал, кто он, ощутил в себе того мальчика, каким был для нее. Спутанный узел его мыслей чуть-чуть распустился, и он различил концы, за которые можно потянуть.

С его души свалилась хотя бы часть груза: он не имел ничего общего с человеком, которого считал своим отцом, и все же… Между ними существовала какая-то связь… но какая? Неужели все так примитивно, как утверждает Хулио? Неужели Хавьер служил отцу постоянным напоминанием обо всех его неудачах? Неужели он стал символом ненависти? Или последний поступок отца был таким же неоднозначным, как и человеческая натура вообще? Наши насущные потребности делают нас слабыми. Жизненные невзгоды толкают нас по пути предательства к никчемности и подлости, но не исчезает тяга к тому, что представляло собой истинную ценность: Рауля к Артуро, Рамона к Кармен, Франсиско Фалькона к Хавьеру.