— Под рукав кольчуги попало? — прошептала она скорее себе. — Как рука-то целая осталась?
— По касательной прошло. За щит. Рука с тех пор и не разгибается до конца.
— Пока так походи, — проглотив сухой ком в горле и немного успокоившись, произнесла Ефросинья. — А в дорогу я тебе йод дам, но водоросли у меня последние, и если и дальше будешь так безобразно относиться к своему здоровью и в грязище жить, то лечить будет нечем.
— Так езжай со мной и проследи, — грустно отшутился Давид. Ефросинья покачала головой. Вот бесстрашный. Она ему вывалила всё как есть, а он — езжай и точка.
— Вот надо тебе это, воин? Никогда я не поверю, что на Руси девиц достойных настолько не хватает, что тебя на чудо из леса потянуло.
— Надо, — твёрдо ответил тот. — Ты сказала, разговор есть. Я слушаю.
Ефросинья открыла рот, чтобы рассказать о гендерном равенстве, женской независимости, договорном браке и прочих благах цивилизованного общества. Открыла и промолчала. Так как дурой никогда не была.
Это в её мире у женщин с мужчинами могли быть равные права и обязанности. Сидя бок о бок в прохладном кабинете или тренируясь в броне экзоскелета. Но не здесь. Глупо принципы её времени натягивать на реалии средневековья. Давид просто не поймет и половины слов и идей. Делать тогда что? Совсем не пытаться? Плюнуть, уйти, поняв всю тщетность задуманного. Нет. Не для того слова созданы, чтоб люди молчали.
— Давид, — начала она, — я хочу заключить с тобой договор. С моей стороны ты можешь рассчитывать на полную поддержку и открытость. Я не буду ввязываться в боярские интриги, стану твоими ушами и глазами, другом и помощником. Но покорности от меня не жди. Поднимешь руку, решишь помыкать — исчезну, не найдешь.
Сотник только головой покачал.
— Эко дивное ты Чудо лесное! Я принимаю твои клятвы и обещания. А с моей стороны что?
Ефросинья потерла ладонью лоб.
— Ты не расслышал про насилие и уважительное отношение?
Давид посмотрел на неё сверху вниз. Внимательно, оценивающе, словно решал, стоит ли вообще продолжать этот разговор.
— Знаешь, лишь трус поднимает руку не на врага своего, но на жену. А остальное видно будет по уму твоему.
Фрося хотела возразить, поспорить. А потом решила: прав в общем сотник. Доверие и уважение на пустом месте не возникает. После видно будет. В любом случае, как только семейный союз ей станет невыгоден — уйдет.
— Спасибо тебе, воин. И знаешь, спроси, лучше сейчас, что тебя тревожит. Пока у нас ещё есть путь назад. Не молчи.
Давид плотно, до белизны, сжал губы, не желая более говорить. Мысли что ли его ведьма читает? Ефросинья не торопила. Стояла, молчала, слушая перестук дятлов, жужжанье диких пчел да плеск воды. Вдыхала терпкий мёдно-дегтяной дух.
— То, что ты сказала в избе, правда? — наконец произнес он.
— Отчасти. У меня действительно здесь нет ни родных, ни близких, готовых дать защиту и приданое, но я не крестьянка и не ведьма. Ученый. Отец мой был врачевателем, а мама златарём. У меня была семья…ребенок. Так что я абсолютно живой человек, и мне столько лет, сколько сказала, но для таких, как я, это достаточно молодой возраст.
— Для таких, как ты? Ты говорила, что до твоего дома много тысяч солнц. Ты не из этого мира, но вернуться не можешь?
— Всё верно, — грустно отозвалась Фрося.
— Хорошо. — сделал для себя какой-то вывод сотник, — Я понял. Собирайся. Завтра на рассвете выезжаем, — Давид натянул рубаху и пошел прочь. Будто и не было разговора.
Сборы прошли быстро. Вещей у Ефросиньи было немного. Продукты забрала, аптечку, одежду, шкуры, утварь, шахматы да Рябу. Воины хотели поначалу забить курицу, но после короткой лекции узнали, чем домашнее животное от питомца отличается, и отступили. Один из ребят назвался Бельком и вызвался следить за пеструшкой. «С моего подворья птица», — заявил он и больше не выпускал теплое тельце из рук.
Выдвинулись еще до рассвета, пока не начала терзать жара. Дети шли пешком. Воины не спешили брать малышей в сёдла. Фрося тоже на коня не садилась. И чего там было больше: страха, упрямства или соучастия — вряд ли бы смогла сама себе сказать.
Горько Давиду было смотреть на идущую рядом Ефросинью. Впервые в жизни он чувствовал за собой вину. Ведь стоило ему сдержать обещание, забрать женщину зимой, и не пришлось бы ей видеть разорённую деревню, не пришлось бы хоронить незнакомых людей, фактически голыми руками роя им могилу. А всё от того, что он засомневался, проявил слабость, возгордился, посчитав себя выше воли Господней.