— Отчего, соловушка, не ешь, не пьешь, али свет один тебе едой служит? — шепнул на ушко Жирослав. — То-то я гляжу, ты такая золотистая, точно луч солнечный проглотила.
Молчит Ретка, как дышать, забыла. Словно птица, в силки пойманная. И не знает, за что ей напасть такая. Не может спокойно смотреть на боярского сына. С той ночи, что бдела над ним, водой поила да за руку держала. И с тех пор что-то переменилось в ней, расцвело, вспорхнуло. И нет никого другого в мыслях, только княжий отрок. И шрамы его не страшны, и взгляд холодный не пугает, и кривая улыбка искренней кажется. Сердцу в груди тесно, хочется вырвать его да отдать. Пусть берет. Не жалко. Всё равно ничего более нет.
— Давай я тебе яств положу да мёда сладкого налью.
Молчит Ретка, боится глаза поднять. Чувствует: знает всё про неё Жирослав. Не может не знать. Знает и веселится. Ему сирота словно шапка: сегодня надел, а завтра скинул, и не помнит, где лежит. Потерял, значит. Лучше бы прочь пошёл, не терзал почем зря. Девиц по чину, словно ягод в поле — одна другой краше.
— Вон, гляди, яга твоя зерно сарацинское[1] с осетром ест, хочешь, и тебе наберу?
Молчит Ретка. Посидит боярский сын, да наскучит ему одному говорить, глядишь, и перекинется на кого, а ей хоть не краснеть за язык свой костлявый.
— Ну же! Скажи что ни будь, соловушка, я с той ночи голосок твой сладкий забыть не могу, только он Мару и отогнал. Али тебя моя рожа подранная пугает? Так не смотри. От меня нынче сестрица родная и та лицо воротит.
Вспыхнула Ретка, алой краской налилась, глазищи свои подняла, того и гляди — огонь возмущенья на стол перекинется.
— Не пугает! Да и не вижу разницы особой, что со шрамами репей приставучий, что без них.
Залихватский звонкий смех был ей ответом, и хорошо, что шумно в гриднице — не заметил никто. Ну или почти никто. Смотрит Ефросинья внимательно, цепко, как соколица, не обидел ли её птенца кто. Жирослав на этот взгляд лишь улыбнулся да поиграл бровями: мол, смотри — не смотри, не достанешь. Ты далеко, а я близко. И вновь принялся лущить орешек по имени Ретка.
— Пощади, красавица, не смеши. Отец Никон только давеча нитки вынул, разойдется всё, так он шить не станет, к яге твоей отправит, а я её штопку не переживу, смилуйся!
Улыбнулась Ретка, расслабилась, слетели камни пудовые с плеч, распахнулись крылья.
— Ну что, будешь зерно сарацинское? Его только в этом году купцы привезли. Кухарь сам лично у гостя спрашивал, как его готовить да к чему на стол подавать.
— Я не знаю эту кашу, и с чем её есть, ума не приложу, — почти жалобно пролепетала девушка, глядя, как Жирослав набирает в тарелку. Парень только хмыкнул про себя. Верно, не знает, а вот Фрося знает. И ягодам греческим вчера лишь удивилась едва, как удивляются старому знакомому, случайно встреченному на чужбине. К мёду и олу не притронулась. Зато кувшин с вином стоит. Подливают из него в кубок изредка. Пьет мало, больше губы мочит. Вчера ложка на столе лежала, сегодня маленький нож да вилка двузубая… Странно все это, а Жирослав любил странности. Нравилось ему их подмечать и разгадывать. Ответы приносили не только удовольствие, но и власть над людьми.
Стихли гусли, потешники сели у входа. Вновь наступил черед здравиц и даров. Ремесленники, купцы, горожане — каждый чтил новобрачных и, довольный собой, кланялся да садился на место. Жирослав же о каждом успевал своё слово сказать.
— Гляди, это пекарь Дрочило, ишь какие ручища крепкие! Ты чего хихикаешь? Это от того, что он тесто месит.
— А вот это кузнец Иван, странный он, нелюдимый. Пришел как-то давно в город, попросил у князя дозволение кузницу поставить, да с тех пор и живет бобылем, сына растит. Сказывают, к нему сам чёрт подковываться ходит.
— О, ну дядьку Илью ты, наверное, знаешь. Он воевода местный, а в мирное время — нянька Юрия. Они с отцом Никоном старые товарищи. Игумен же не всегда священником был. В дружине вместе служили. Ходили Киев брать тридцать лет назад. Дядька Илья тогда совсем молодой был, а отец Никон… говорят он родился стариком.
— Ух, надо же! И Нежата пришла. Вдова золотаря Тихона. Как помер мастер, она одного сына в Суздаль учиться отправила, другого — в Новгород. Дочь замуж выдала, а сама при мастерской осталась. Она единственная в Муроме, кто умеет скань с зернью делать. Кстати, я слышал, что Ефросинья супругу своему рог с серебряной оковкой подарила? Может, знаешь, у кого заказывала?
— Она сама сделала, — не без гордости отозвалась Ретка.
— Врёшь!
— Слово моё! Правду говорю. Я видела. И как чернила, и как рисовала, как чеканила после.