Выбрать главу

Ясь знал почти лишь одно местечко, костел и сад капуцинов, Зацишки, Новый Двор и Тробу, поэтому мир показался ему громадным и величественным. До сих пор, возможно, ему казалось, что небо, опускающееся синими полосами на горизонте, где-то не так далеко ставит окончательные границы; теперь впервые все стало убегать перед его глазами, мир растянулся, земля удлинилась, и стала обрисовываться бесконечность.

Его внимание постоянно обращалось на все новые и новые вещи, он не мог спать, жалел, что едут так скоро. Неизвестные цветы, новые породы деревьев, странные закругления рек, широкие дороги, множество людей и притом так непохожих на прежде виденных, даже камни, шуршащие под колесами — все его восхищало. Пение невиданных до сих пор птиц, новые избы, белые костелы с низкими колокольнями, прозрачные рощи белых берез. Он поминутно просил возницу остановиться и дать ему возможность посмотреть; но еврей, считая его ненормальным, в ответ молча поворачивался, пожимал плечами и погонял лошадей. Он был уверен, что везет пациента в дом умалишенных.

Так они приехали в Вильну. Здесь Яся ожидал уже пан Ширко. Рассмотрим подробнее учителя, которого судьба дала Яну, прежде чем вернуться к ученику.

Пятидесятилетний Пан Ширко принадлежал к числу самых обыкновенных мазилок, — тип художника, достаточно распространенный и сейчас. Немного приобретенного уменья, немного удачи и немного насмешливое покровительство епископа Массальского поставили его на положение художника. Здесь он держался как мог. При одном взгляде на него нельзя было ожидать чего-либо значительного. Низкого роста, толстый, с седой косичкой, одетый в немецкий костюм, в серый фрак, отвороты коего были обыкновенно засыпаны нюхательным табаком, в белом помятом жилете и жабо с булавкой, в чулках некогда белого цвета и в ботинках со стальными пряжками, — Ширко имел виг; веселый, самодовольный и торжественно-глупый.

Это последнее выражение ясно рисовалось как в его бледных глазах и улыбающихся губах, как в очертаниях немного вздернутого и почти раздвоенного на конце носа, так и во всей его иногда гордой, а иногда будто глубоко задумчивой фигуре. Весь мир смеялся над ним; но сам он никогда не замечал, что был предметом постоянных насмешек. С людьми несколько ниже по положению он был безжалостно груб и строг, тем более что вследствие глупости не знал, как с кем следует себя держать.

Когда на прогулках показывался Ширко с палкой и любимцем пуделем, искусно подстриженным под льва, как всегда полный достоинства, прохожие оборачивались и улыбались с удовлетворением, настолько он был смешен. Знакомые останавливались, потчевали его нюхательным табаком и разговаривали, подтрунивая. Он все принимал за чистую монету, за доказательства расположения и дружбы. Иногда он даже утверждал, что мало было людей, пользующихся таким как он расположением всех, мало кто мог похвастать таким числом друзей. В душе он считал себя вполне человеком общества и сердцеедом.

В своих отношениях к полу, тогда еще называемому прекрасным, пан Атаназиус (он нарочно так себя называл) придерживался той изысканной французской вежливости, смешной и чрезмерной, примеры которой сохранились среди ветеранов XVIII столетия с их седыми волосами, но играющими роль молодых людей и полных комплиментов, весьма неуклюжих, по поводу насморка, упавшего на пол платка или пролитого соуса. Некогда Атаназиус считал себя красавцем, на старости лет все еще подозревал, что сносен; поэтому считал своей священной обязанностью ухаживая за всеми дамами (сам по-заграничному именовался шевалье Атаназиус) и, словно изучив любовь по буколикам XVIII столетия, в разговоре, постоянно ссылался на аркадских пастухов и пастушек. Его разговор в дамском обществе был полон неестественных ненужных слов, притянутых к фразам за волосы и, притом, в большом количестве, лишен мыслей, растянут и ходулен. Больше всего ему нравились малопонятные, но звучные выражения; среди них было несколько любимых, и он их повторял постоянно ни к селу, ни к городу. Впрочем, это был человек порядочный, как и вообще порядочны люди, ничего скверного не делающие открыто; разве человек глупый может быть вполне честным, если он не в состоянии понять, в чем состоит честность, а чувства ему не хватает?

Как Ширко стал художником? Это любопытная история. В юности, правда, он мазал какие-то ужасные картины — ради куска хлеба — для сельских церковок, расписывал хоругви и т. п.; потом принялся за окрашивание комнат. Епископ Массальский (вернее, его управляющий) поручил ему выкрасить комнаты в доме, предназначаемом для князя. Но так как Ширко чувствовал, что сам не справится, то пригласил компаньоном старика немца, съевшего собаку в этом деле. Самомнение маляра так смешило князя епископа, что он стал его подбивать взяться за более крупные заботы. Ширко послушался, возмечтал и начал храбро рисовать, писать картины и пускать пыль в глаза, опираясь на похвалы епископа. Последний хохотал до упаду, покупал картины, показывал эти плоды необработанного таланта друзьям, а Ширко, между тем, немного подучился. В конце концов он перенял от других художников тот механизм, какой всегда могут приобрести глупцы; и вот, довольствуясь портретами и копиями, достаточно близкими к оригиналу, а иногда по-китайски передающими даже пятна оригинала, Ширко занял место в ряду художников. Он громко всегда говорил, что князь епископ оказывает ему покровительство, и всюду этим похвалялся. В действительности, кроме лиц, не понимающих ничего в искусстве, все смеялись над ним; но толпа может быть именно потому считала его большим художником. Епископ и его общество обыкновенно восторгались сюжетом, когда Ширко приносил копию какой-нибудь известной картины, неумело раскрашенную. Он принимал все похвалы попросту, даже с гордостью и с улыбкой как бы скромности, в которой все-таки, несмотря на свое возвышение, чувствовал надобность. Но наедине с собой он вынужден был не раз говорить: