– А как же вера? Отец? – осторожно подал голос Свиридов.
– Вот и я то же самое спрашивала. А он храбрится, будто щенок борзой. Смешно, но ужасно мило. Уйду, говорит, все брошу, уедем с тобой, и веру сменю, перекрещусь. На что жить-то будем, спрашиваю? Молчит. Брови супит и молчит.
– А вчера с чем приходил?
– А с тем же: снова замуж звал.
– Про деньги ничего не говорил?
Савельева перестала всхлипывать, недоуменно посмотрела на Свиридова:
– Про какие деньги? Ох! Да вы что! Вы думаете, это он? Да что ж вы это?..
Александр Павлович поднял ладонь, останавливая крики цветочницы:
– Постойте. Помолчите, пожалуйста. У него есть ключ от вашего магазина?
Савельева молчала.
– Понятно. Говорят, у вас тут стены тонкие?
– Как есть тонкие: в один кирпич. Тут же раньше одна большая контора была, а потом разгородили так, что как раз три лавки и вышло: моя, Шеймана да канцелярская.
– Понятно. Могу я вас попросить выйти в заднюю комнату и подождать там, пока я вас не позову? Спасибо. И дверь притворите.
Когда Марья Кирилловна закрылась в каморке, Свиридов подошел к общей с ювелирной лавкой стене, чуть не уткнулся в нее носом, внимательно изучил узор на обоях. Присел, потер плинтус, половые доски у стены. Понюхал пальцы.
– Выходите, госпожа Савельева!
Заплаканная хозяйка вернулась на стул, старательно пытаясь не встречаться взглядом с Александром Павловичем.
– Он обещал сегодня зайти?
Савельева кивнула.
– Во сколько?
– После шести грозился быть.
Свиридов отпер дверь, повернул табличку другой стороной.
– Передайте ему, что я буду ждать его сегодня у себя в кабинете. Офицерская, 28. Дежурный покажет, куда идти. Если до восьми вечера не явится, завтра приду к нему домой с приставом и в открытом экипаже повезу к себе уже под конвоем. – И, не попрощавшись, вышел.
В четверть восьмого дежурный ввел в кабинет не только Лейба Шеймана, но и госпожу Савельеву. Молодой человек был взъерошен, будто воробей после драки в уличной пыли, а у Марьи Кирилловны опухли и покраснели глаза и нос. Она чуть не силком усадила свою пассию на стул, сама так и осталась стоять у двери.
– Вот ведь. Не желал идти. Говорит, не виноват, значит, и виниться не в чем. А позориться на всю слободу ему не совестно! Мальчишка! О себе не думаешь – так хоть отца с матерью пожалей.
Юноша покраснел от шеи до ушей и издал какой-то странный звук – то ли всхлипнул, то ли хрюкнул.
Свиридов подвинул к нему портсигар, но Шейман отказался:
– Не курю. Спасибо.
Александр Павлович закурил сам, откинулся в кресле. Он, честно говоря, рассчитывал, что Лейб Ицхакович заговорит первым. Но тот продолжал молчать, и несколько минут в кабинете только и слышно было, как потрескивает табак в папиросе да всхлипывает с равными промежутками Марья Кирилловна. Наконец, Свиридов поднялся, пересел за приставной стол напротив Шеймана, постучал нетерпеливо пальцами по лакированной столешнице.
– Что ж… Раз вы ничего не собираетесь мне сообщить, то давайте начну я. Я знаю, как вы проникли в отцовскую лавку, как из нее вышли и где спрятали драгоценности. И клянусь при свидетелях, – он указал на Марью Кирилловну, – если вы избавите меня от необходимости вам сейчас это рассказывать, я устрою все так, что в тюрьму вы не поедете. Делать я этого, конечно, не должен. Но мне жаль ваших родителей. Жаль вашу даму. И больше всего вас. Поверьте, тюрьма не идет на пользу никому. Она наказывает за ошибки, но никак не способствует исправлению личности. Уж поверьте, – еще раз повторил Свиридов.