– Иваныч, прости… Намусорил я тут…
– Не бубни. Альбинка отмоет.
Лебедь плюхнулся на стул, загремел бутылками, нашел недопитую, разлил остаток в две чайные чашки, протянул одну все еще сидящему на полу Гришке. Оба синхронно выпили, крякнули, заулыбались, заблестели глазами.
– Еще бы по одной, Иваныч, – заползая на табурет, просипел Гришка.
– Нетути, – помахал у товарища перед носом пустой бутылкой Лебедь. – Альбинка! – Он саданул по столу кулаком – и тут же схватился за голову. Водка чуть ослабила боль в затылке, но от резкого движения как будто обухом по башке приложили, аж заискрило перед глазами. – Альбинка! Ты где, песья кровь?! Супружнику похмелиться требуется, ты чуешь или нет?!
Но квартира отозвалась тишиной. Лебедь поднялся, все еще нетвердым шагом дошел до двери в другую комнату. Никого. Ни жены, ни девчонок. Больше искать было негде: они снимали всего две комнатушки на первом этаже старого полинялого дома на Воронежской улице – не бельэтаж, конечно, но и не подвал, окна имеются. Гришка с интересом наблюдал за поисками, для надежности подперев скулу кулаком.
– Сбежала, курва. К Ваське свому побежала, паскуда гулящая. Убью! Обоих!
Григорий испуганно икнул, не удержал кулаком голову и рухнул на пол. Лебедь хмыкнул, снова поморщился.
– А и убью! Сколько можно над законным мужем измываться? Всю жизню хвостом крутит. Да за мою доброту ноги мне мыть должна и той водой опосля умываться! Я ж ее вдовой взял, с прицепом. Своих мне троих нарожала, и старшую еще тяну. А оно вона как – муж в Тверь, а жена в дверь!
– Ну, троих-то, положим, нарожала, да люди кажут, что не всех тебе-то, Иваныч, – хохотнул взобравшийся снова на табурет Григорий. Как оказалось, ненадолго – в мгновение очутился снова на полу от звонкой затрещины.
– Не бреши, об чем не знаешь, гнусь! Девки, положим, все мои. А хучь бы и не все, кормлю их я! А про Ваську с Альбинкой все одно решил – обоих пришибу. Я не я буду, коли такой позор стерплю! – Лебедь снова поморщился. – Вот только поправиться наперво надо. Башка звенит, как колокольцы упряжные. Деньги есть на опохмел душ хрестьянских?
Гришка, решив, что на полу безопаснее, потому как падать с полу некуда, сел, вывернул пустые карманы.
– Что ж мы с тобой, все три рубля давеча пропили? То-то мне так муторно. Ладно, пошли к Ковалю. Авось одолжит бутылку. Да не натягивай тужурку-то, обчисться наперво на дворе, снежком ототрись, а то тебя такого и Коваль не пустит, и меня с тобой тако же.
Они вывалились через загаженную парадную на мороз. Гришка, пританцовывая, стащил с себя испачканный пиджак, несколько раз встряхнул, поелозил им в ближайшем сугробе, снова потряс, понюхал, поморщился, но все равно натянул, чуть не вырвал у Лебедя свое короткое пальтишко, обмотал вокруг тощей шеи вязаный шарф, и собутыльники зашагали в сторону Обводного канала, поминутно оскальзываясь и поддерживая друг друга.
Зима никак не хотела приходить в промокшую до костей столицу. Заканчивалась уже вторая неделя декабря, а Нева все еще толкала к заливу тяжелую черную воду, совсем не думая схватываться льдом. Да что Нева – даже по узенькому и неторопливому Екатерининскому каналу лишь плавали редкие ледяные лопухи, а про Обводный и вовсе говорить нечего – хоть судоходство открывай. Снег шел часто, но крупные мокрые хлопья тонули в холодной воде, оставляли чернильные пятна на мостовой, даже не пытаясь облагородить Лиговские пейзажи. Все бело-серое, что ночами наметало под углы арок проходных дворов, днем сбегало мутными потоками в канал вместе с прелой листвой, помоями и результатами то ли собачьей жизнедеятельности, то ли людской. Хотя на Лиговке большой разницы-то и не было – люди жили по-собачьи, сами это за собой признавали и различались меж себя так же, как и лохматые бродяги: кто-то униженно рыскал по помойкам в поисках пропитания, подбирал оброненное, выброшенное, недоеденное, а кто-то рвал из чужих глоток последний кусок, попутно вгрызаясь и в эти самые глотки. Город редко кому давал второй шанс.
Лебедь с товарищем, трясясь то ли от холода, то ли от похмельной лихоманки, перебежали канал по Предтеченскому мосту и скатились по щербатым ступенькам в подвал углового дома в Извозчичьей слободе. Над входом на облупившихся досках полинявшими кривоватыми буквами было выведено: «Чайная „Ямщик“». Хотя, если б сказать сейчас любому сидящему под низкими сводчатыми потолками заведения, что склонился он над оловянной кружкой в «Ямщике», тот оказался бы сильно удивлен. Чайную эту все в округе называли не иначе, как «у Коваля». Сам Коваль, здоровый рябой детина неопределенного возраста, с пегой шевелюрой, но совершенно черными усами, нависал над буфетной стойкой, опирая грузное тело на волосатые руки, и исподлобья наблюдал за посетителями, медленно переводя тяжелый взгляд с одного стола на другой. Когда взгляд этот завершал круг – если б засечь по часам, то пожалуй, что не реже, чем раз в пять минут, – Коваль доставал из-под стойки небольшую бутылку темного стекла, наливал в стоящий тут же крохотный лафитничек на тонкой ножке какую-то темную тягучую жидкость, бутылку прятал обратно, выпивал налитое, продолжая поверх рюмки озирать свои владения, вытирал усы и заходил на следующий дозорный круг. Чем награждал себя с такой частотой Коваль, общественности известно не было. Однажды один ломовик, из залетных, полюбопытствовал о том у хозяина, но тот лишь смерил наглеца безразличным взглядом и выпил очередную порцию. Не считая бутылок, лафитник этот был единственной стеклянной посудой в чайной – посетители пили из оловянных и жестяных кружек даже чай. Но никто не жаловался: у Коваля было дешево, старинным посетителям могли отпустить и в долг, да и вещички хозяин в оплату водки также принимал, не брезговал никаким тряпьем и происхождением его не интересовался.