Выбрать главу

Рамиль Халиков

ШАХМАТЫ

Рассказ

 

Шахматы были единственной игрой, в которую он способен был теперь играть. Чаще сидел сам с собой, вечерами, сразу погружаясь в чудную, без фальши, черно-белую жизнь, где заранее просчитаны едва ли не все варианты, где конь ходит говном, пьяны офицеры и только тура честна и прямолинейна. Где королева, вступая последней, делает тот волнующий тесный шажок в сторону — как если б узка юбка, — нащупывая туфелькой ту неверную желтую клетку, которую здесь видит только она, да, пожалуй, еще и он сам, замерший напротив нее в воспоминаниях. Кажется, свою партию он уже проиграл — потому как слишком поздно понял, что в его жизни над черной и белой клетками, чуть в стороне, незримо витала клетка желтая — а стало быть, иногда ему надо было ходить иначе.

Теперь ему оставалась эта доска — он разыгрывал партию в то время, когда день за окном сдает свою партию ночи, долгий эндшпиль, черная клетка ползет на белую: сумерки, скрип стула, пешка, зажатая в руке. Это было похоже на упрямое сидение на двух концах доски сразу, замершая в атаке лавина белых, ответная неприязнь черных, где легко разменивались фигуры, но так давно не бывало победы — упоительной, юной, со знаменем на древке.

 

Конечно же, играть в шахматы его могла научить только она. Трудно сказать, почему она взялась за это, не научившись толком играть сама, но он сразу оценил ситуацию, стоило им в первый раз оказаться за одной доской. “Кажется, вам не довелось этим летом выбраться на море”, — сказала она. “Я не люблю загорать”, — ответил он. Перед ним сидела самая настоящая, неведомо откуда в этих краях взявшаяся мулатка. Само собой, черный цвет был у нее — лишь позже он узнал, что новичкам всем, независимо от цвета кожи, дают белый, — и стоило ей гибкой рукой двинуть вперед свою пешку, как он понял, что такое в действительности есть черная королева. В шахматы белых людей должны учить только черные инструкторы. Так лучше понимаешь суть игры: что такое черный цвет и насколько уязвим перед ним белый. Что касается его, то он к тому же понял немного больше: на инструкторше была великолепная желтая юбка. Белый новичок, черный инструктор и желтая юбка между ними. Если бы они оказались в одной постели, можно было б подумать, что это с шахматного поля сбежали две крайние клетки, черная и белая, ну а желтую юбку можно было бы повесить на спинку стула — так, чтобы она все время была перед глазами. Перед тем как она пришла к нему в первый раз, он специально к ее визиту задумал эту знаменитую простыню — полновесное шахматное поле, нанесенное на лучшую материю, что он нашел в магазине постельного белья. Все шестьдесят четыре клетки, на которых отныне им можно было бы разыграть, пожалуй, любую партию. Он не помнит, кто из них сделал первый ход, но это была как раз такая партия, когда никому уже не важно, кто делает первый ход. Это была партия — кажется, ее не найти ни в одном из шахматных учебников, — когда даже пронзительный плен его белого короля казался, конечно, победой.

 

С нею он впервые почувствовал, что такое ночь, — она расхаживала перед ним по комнате в кромешной тьме, сама нагота ее была скорее уже этим черным воздухом, и только штрих сигареты отчеркивал ее путь где-то в глубине, на самом донышке его глаза, — и достаточно было ему увидеть ее на фоне маленького вдруг задрожавшего холодильничка, как он понял, что такое, собственно, ночь. О чем они тогда говорили? Во всяком случае, не о последней партии очередного претендента на чемпионский титул. Сама речь ее — влажная, томная — обещала ночь, прохладную простыню, — они начинали всегда одинаково, ходом е2 — какой-то длинный упоительный поцелуй не без быстрого, нетерпеливого, чуть фиолетового языка — истинного языка мулатки.

Сейчас не бывает уже таких темных ночей, шахматные комбинации стали чересчур сложны, ему трудно уже понять, как, с треском продув первые две в своей жизни партии, можно уверенно чувствовать себя чемпионом, и, наверное, среди всех шахматных инструкторов страны не найдешь уже ни одной мулатки с таким чуть фиолетовым языком. Он хорошо помнит, как однажды сидели они в приглушенном свете луны, недалеко от прозрачных клеток окна, и двойной неначатый ряд лакированных фигур перед ним мерцал так, будто она только что обработала их — умело и легко, как может только она одна, — своим змеиным язычком. Почему-то он медлил делать ход, она, как опытный инструктор, не торопила, и, кажется, до сих пор ему не понятно, как следовало тогда сыграть. Ему хотелось начать необыкновенно, хотелось вина, хотелось огонька сигареты в откинутой руке, хотелось, чтобы она присела на корточках рядом — черная кровь добавляет гибкости в коленях. Кажется, он до сих пор и сидит вот так, только их разделяет теперь целое, не сосчитать всех клеток, поле времени. Это, наверное, единственное поле, на котором бессильно цепенеют самые сильные фигуры, даже этот мускулистый конь, рвущийся с доски, умеющий перемахивать вбок не только через своих и чужих, но, кажется, и через головы игроков. Их партия окончилась банально — она вышла за офицера, вроде бы даже за того самого, кого, под правой рукой, он всегда держал в резерве, выдвигая вперед только под конец. Он до сих пор помнит его замечательное умение делать неожиданные косые ходы, которые он так ценил и которые порой, если она бывала благодушно невнимательна к его комбинациям, приносили ему победу. “Мат”, — сказал он, сделав последний ход. Она, прищурившись, окинула сложившуюся позицию — как он теперь понимает, чуть дольше, чем следовало, задержавшись на том решительном офицере, что только что пленил черную королеву, — и вдруг легко вышла из-под удара тем единственным спасавшим ее ходом, возможность которого он просто прозевал. Он до сих пор помнит растерянную, под слоем лака, физиономию своего офицера, глядевшего на него с доски, — в то мгновение они были еще заодно. Это была одна из последних сыгранных ими партий, и ее финальную, совершенно матовую для него комбинацию они разыграли уже на шотландском пледе — шерстяном двойняке простыни — с его бесчисленными клетками, сосчитать которые трудно было бы даже в шутку, но зато в его расцветке уверенно лидировал желтый. Он и сейчас мог бы показать стул, на спинке которого в те времена ночи напролет реяла ее лучшая юбка, он мог бы даже, пожалуй, назвать день, когда вдруг обнаружил среди фигур пропажу офицера — несомненно, это он, отбив у неприятеля коня, унес прочь на крупе и его, и черную королеву, — она позвонила вечером и сообщила, что выходит замуж. Их общий знакомый оказался всего-навсего курсантом третьего курса военной академии. Я хорошо представлял себе этого парня — в конце концов, я им командовал, и мне ничего не запомнилось в нем выдающегося, кроме этих его могучих косых прыжков, вносящих суматоху в стан черных, я даже не могу сказать, сможет ли он когда-нибудь в партии с тобой командовать своими фигурами, хотя бы так же бездарно, как ими командовал я. Ведь я, кажется, был не худшим твоим учеником — чего стоят одни только эти желтые клетки. Клетки, о существовании которых, кажется, ты и сама лишь смутно догадывалась. Помнишь, что ты сказала мне в тот день, когда впервые очутилась в моей квартире, тебе все было любопытно, и ты, конечно, не смогла пройти мимо постели просто так. Помню, тебя восхитил плед, и ты заволновалась вдвойне, стоило тебе обнаружить под ним эту настоящую шахматную простыню. Я сказал тебе, что теперь даже ночью я могу не расставаться со своей любимой игрой. “Ну и как, это помогает тебе ее совершенствовать?” Ответил я не раньше чем через полчаса. Я расправил под тобой смятую простыню — это поле должно быть в полном порядке, потому что наша партия только начиналась, — и сказал тебе: “Как видишь”. Твоя ослепительная юбка свешивалась со спинки стула до самого пола, и казалось, сейчас упадет — она так и висит все время перед моими глазами, даже сейчас, если я забываюсь, кажется, что стул охвачен этим желтым пламенем и так непросто его потушить. “Я не думала, что сдамся так быстро, — сказала ты, — но, думаю, шахматная доска должна быть чуть-чуть жестче. Насколько я понимаю в шахматах”. Надевай свою юбку, слышишь, не то она испепелит этот стул — единственное, что теперь у меня осталось. Стул и шахматная доска — такое впечатление, что эту партию я сыграл против самого себя. “Вообще-то, мой милый, ты должен был бы выигрывать у меня всегда”. — “Почему?” — “Потому что у тебя в запасе всегда есть одна запасная фигура! — Ты повела глазами вниз. — Семнадцатая по счету, — уточнила ты, — и самая главная”. Все верно, фигура, которой никогда не могло быть у тебя. Вряд ли такое могло прийти в голову такому простому, как я, игроку. По этим делам — там, где начинались шахматные поля, — ты всегда была куда смышленей меня. “Кроме того, — усмехнулась ты, — у тебя есть такая чудная шахматная доска, на которой ты сможешь задействовать, пожалуй, и все семнадцать”.