Выбрать главу

Ксения после дорожных дней как-то изменилась, повзрослела, с лица сошло беззаботное выражение, сменилось ожиданием, тревогой.

Комаров видел эту стесненность ее души и сам присмирел: свое сердце поджимало от наступающей решительной минуты.

«Ты завоюй меня, покори!» — говорила Ксения прошлой, студенческой зимой то ли серьезно, то ли в шутку. И он думал, о том, что время его еще не наступило, что оно придет, его время. Но вскоре понял, что любящее сердце и в малом разглядит большое, для нелюбящего и большое — порошинка. Не утешало Комарова, что Головкин для Ксении такой же нуль, как и он сам. И вот позади студенчество, впереди далекий край, работа.

Ксения работала на шахте «Восточной» в плановом отделе и жила километрах в трех от центра, где на шахте «Глубокая» Комаров с Головкиным приняли по участку. На прощание она пожала Комарову руку и с видимым безразличием сказала:

— Заскучаешь — приезжай!..

И пошла с чемоданом и узлом в руках, напрягаясь в тонкой пояснице и оттого заметнее двигая бедрами. И Головкин поначалу обрадовался: теперь кончится неизвестность. «Никуда не денется, прибежит...»

Головкин с Комаровым жили в одном общежитии: белокаменном, давней постройки, плотно окруженном застаревшими тополями и ясенями, отчего даже в солнечные дни в комнатах покоился полумрак.

— Что за жилье, — возмущался Комаров. — Спилить к черту эти деревья!

— Ну, конечно, во дворце рожденному... — уколол его Головкин.

Приморское лето банной сыростью пропаривало землю и воздух. Их, коренных сибиряков, удивлял ярый рост деревьев и трав, которые прямо на глазах тучнели, пухли. Все было мокро и горячо, и кажется — само солнце было мокрое, потому что муссон по семь раз на день выплескивал воду из тихого, подернутого тучами неба.

Сумерки, по-южному короткие, словно отсекали дни, лишая время плавности, и Головкин почти физически ощущал его скачкообразные переходы. Руководить участком для него оказалось делом несложным. Уголь отбивали буровзрывным способом, а наваливали лопатой, как сто лет назад. Участок был оснащен тремя-четырьмя десятками простеньких ленточных и скребковых конвейеров, пятью-шестью вентиляторами, лебедками, немудреной электрической схемой. Головкину, горному инженеру во втором поколении, такая техника даже в диковинку показалась — ожидал другого. Забои продвигались, по его понятию, улиточно-медленно, но это не вызывало у него протеста, желания круто все изменить. Василий Матвеевич лениво спускался в шахту, осматривал участок, прикидывал в уме, какие нужно провести горные работы в недалекой перспективе. Отдав наряд второй смене, он уходил из шахты, сохранив в душе и теле неистраченные силы. И тогда в липкую духоту ночей из окна его комнаты выплывали гнетущие, как приморские туманы, звуки скрипки.

Комаров в общежитие приходил поздно и, падая устало на кровать, сначала с удовольствием слушал игру Головкина, но вскоре эта музыка начинала заражать его своей тоской, он злился и закрывал голову подушкой. Бывало, он заходил к Головкину поделиться с ним своими радостями.

— Во! — шумел, распахивая дверь. — Первый комбайн на «Глубокой» себе выбил! Один на всю шахту — и у меня на участке. Я Караваева за горло: отдай, Петр Васильевич, а то я в ствол прыгну!

— Поздравляю. — Головкин укладывал скрипку в футляр, ложился на кровать, руки за голову. — С великой радостью!..

— Неужели тебя, горного инженера, это не волнует?.. — вскипал Комаров.

— Комбайн один, а участков девять... Зачем же мне у ближнего радость отнимать?..

И прикрывал глаза, не скрывая своего раздражения. Комаров видел это, но не унимался.

— Ты чего замуровался в четырех стенах? Сгниешь ведь так.

— А там что? — Головкин кивал на окно, за которым виднелись копры шахты. — Мой участок работает как часы. Зачем же мне там торчать? То, что тебе дается через силу, я делаю легко. Генетика!..

Через два года Головкина назначили главным инженером «Глубокой», словно нарочно выставили повыше — на большом свету разглядеть. И уже месяца через два директор «Глубокой» Петр Васильевич Караваев — человек, которого ничем, кажется, в жизни удивить было невозможно, удивился, глядя на него:

— Да ты никак к нашему делу вкуса не имеешь!..

— Почему? Имею, — растерялся Головкин и даже покраснел из-за неискренности своего ответа.

— Ну, ну... — Караваев пригнул к столу сивую голову, и разговор окончился.

Вскоре Головкина вернули к должности начальника участка: «легко» работать главным инженером не получилось. И он отыскал для себя утешение: «Дурость все это у них, а не жизнь. Свобода во власти — не свобода». И зажил в тихом своем утешении, словно вернулся в родной дом после долгого отсутствия.