Из воспоминаний некоторых бывших политических эмигрантов, вернувшихся в свое время на родину, очевидно, что связей с эмиграцией у Шаляпина было мало. Прежде всего, для большинства эмигрантов это был человек, который в отличие от подавляющего большинства русских, покинувших родину, нашел за рубежом крепкое место, был всеми признан, возвеличен. А к тому же — богат. Они гордились им, поклонялись его славе, попасть на его спектакли и концерты считали для себя великим счастьем, так как большинству встреча с Шаляпиным была не по средствам.
Шаляпин, Рахманинов, еще немногие им подобные из числа покинувших родину, не познали нужду, подстерегавшую почти каждого эмигранта. Они стали богачами — с собственными имениями, роскошными автомобилями. Их окружали секретари, администраторы, им готовили дорогу в любую страну импресарио. А эмигрантская масса в большинстве случаев была на дне жизни.
Такая судьба подстерегала и писателей, и артистов, и композиторов, и музыкантов, не говоря о людях иных профессий, которые с трудом находили себе пропитание на чужбине. Между Шаляпиным и подавляющей массой русских эмигрантов пролегала пропасть, вырытая условиями капиталистической действительности и трагедией отрыва от родины. В этом одна из причин взаимной отчужденности.
Политические лозунги, которыми питались основные эмигрантские группировки, были чужды Шаляпину. Он оставался и здесь избранным одиночкой. Он не проникался эмигрантскими злобами дня — его жизнь текла в совершенно ином русле, напоминавшем былые «русские сезоны» за рубежом. К тому же почти для всех эмигрантов был характерен принудительный «ценз оседлости». Проживали там, куда жизнь занесла, в постоянной, неизменной среде таких же, как они сами, не сращиваясь с народами тех стран, на чьей земле теперь жили. Балканы так Балканы, Франция так Франция, Китай так Китай…
А Шаляпину был открыт весь мир. Он почти не знал вначале, а позже и вовсе не знал, как трудно получить визу на въезд в ту или иную страну. Все ему было доступно.
Одни эмигранты чувствовали себя бесприютными и не понимали, как наладить самое элементарное существование. Другие шли в услужение врагам новой России. Третьи мечтали об исправлении совершенной ошибки и о возможности вернуться домой. И все они варились в тесном котле эмигрантских склок и раздоров, возникающих и распадающихся групп и партий. Так и проходили годы вдалеке от родины.
А Шаляпина на вокзалах, на пристанях встречали восторженные поклонники его таланта, вездесущие журналисты. Предложения гастрольных выступлений сыпались на него отовсюду.
Эмигранты в массе своей когда-то были почтенными людьми у себя на родине, а теперь стали париями. Он был прославлен своим народом и затем уж в других странах, а ныне славы у него не поубавилось.
Наконец, его путь за рубеж был совершенно не тот, что у них. Они бежали из России, откатывались с белыми армиями, отступали с оружием в руках, грузились на переполненные пароходы в горящем Крыму, просили пристанища в каком-нибудь Константинополе или нелегально переходили границу по ночам, обрывая все связи с Россией. А он приехал сюда в отпуск, данный ему Советской властью, имея красный паспорт. Он мог в любой день вернуться в свою страну, в свой театр.
Вот почему вначале он чувствовал себя в эмигрантской среде изгоем. Он писал Горькому из Парижа в 1924 году:
«Кругом идет какой-то сплошной сыск. Верить некому. Кажется, говоришь с дружно настроенным к тебе человеком — оказывается, доносчик. Все злы! все обижены, а еще есть и такие, которые уверены, что всем их несчастьям причина — я. Вот и поди! Поношение идет вовсю. „Россия дрянь“, „народ — сволочь“ и т. д. и т. п. Всех их здесь вижу, слышу и думаю: „Если это народ российский, то… дрянь, а может быть, и сволочь“, а тут же сейчас думаю и о себе: „А я?.. Лучше?.. Едва ли!..“»
Так было вначале. Будущее должно было показать, сохранит ли он душу живу, останется ли на позиции человека, выехавшего за рубеж на время, чтобы от имени советского народа вновь и вновь демонстрировать свое волшебное искусство…
Но очень скоро он стал понимать, что цель его новых скитаний все же заключена в деньгах, а вопросы творческие неприметно отступают на задний план, хоть он и не изменил себе как художник. Противоречивость его личности раскрывалась все более и более. Сокрушенно признаваясь в этом Горькому, он писал Алексею Максимовичу в 1925 году из Парижа: «Некоторые мои антрепренеры настаивают, чтобы я с мая до октября будущего года поехал в Австралию. Не знаю, соглашусь ли, — очень уж трудна делается беспрерывная работа, тем более, что смысл этой работы теряет то прекрасное, которым я жил раньше; художественные задачи смяты в рутинных театрах, валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца. И сам я рыскаю теперь по свету за долларами и, хоть не совсем, но по частям продаю душу черту». И тут же добавлял: «На доллары купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже…»