Выбрать главу

И далее Шаляпин делает вывод: «Таким образом, первоначальный ключ к постижению характера изображаемого лица дает мне внимательное изучение роли и источников, т. е. усилие чисто интеллектуального порядка. Я просто усваиваю урок, как ученик проходит свой курс по учебнику. Но это, очевидно, только начало».

Это признание крайне важно, хотя и не является неожиданностью. Оно, во-первых, свидетельствует о том, что у молодого Шаляпина был сознательно избранный путь, и, во-вторых, это ключ для понимания шаляпинской трактовки Бориса Годунова.

Еще в период пребывания на столичной казенной сцене, за три года до изучения партии Бориса Годунова, Шаляпин, как мы помним, работал над образом Мельника в «Русалке». Тогда Мамонт Дальский, который желал, чтобы молодой певец проникся возможностью такой параллели — Мельник — Лир, с сожалением говорил, что в опере, увы, нельзя играть Шекспира. Это не драма!

Некоторое время спустя Шаляпин и Дальский слушали Мазини в «Фаворитке». «Сначала он как будто не хотел играть, — вспоминал Шаляпин. — Одетый небрежно, в плохое трико и старенький странный костюм, он шалил на сцене, точно мальчик, но вдруг в последнем акте, когда он, раненый, умирает, он начал так чудесно играть, что не только я, а даже и столь опытный драматический артист, как Дальский, был изумлен и тронут до глубины души этой игрой». Оказалось, что и в опере возможны образы шекспировского наполнения.

И проникновенно подойдя к роли Годунова, певец понял, что в опере тоже можно играть Шекспира.

По свежим следам только что прошедшей премьеры Шаляпин с волнением писал своему петербургскому покровителю Т. И. Филиппову, который в недавнее время так много говорил ему о Мусоргском: «О самой опере покойного Мусоргского скажу, что она гениальна. Каждое слово, и вернее, каждая музыкальная фраза, оживленная также гениальным словом А. С. Пушкина, у Мусоргского необычайно велика. Если бы Вы знали, Тертий Иванович, как я глубоко уважаю и люблю Мусоргского, по-моему, этот великий человек сделан богом точно так же могуче, как какая-нибудь статуя, сотворенная Микельанджело Буонаротти».

Ни одна роль не подвергалась такому длительному отделыванию и углублению, как роль Годунова, быть может потому, что в опере Мусоргского Шаляпин по-настоящему впервые встретился с возможностью поднять оперную партию до высот трагедии, все краски и оттенки которой заключены в музыке. Процесс же постижения возможностей, заложенных в партии, естественно, медлен и труден.

Делясь впечатлениями от исполнения Шаляпиным роли Бориса, петербургский музыкальный критик А. В. Оссовский писал: «Первый же выход новоизбранного царя на паперти Успенского собора приковывает внимание к его величаво-сосредоточенному облику, носящему следы глубоких дум и тайных предчувствий. Над головой его уже занесен меч неумолимого судьи, и все дальнейшее ведение Шаляпиным роли представляется сплошным, мастерски выдержанным и в такой напряженности лишь ему доступным сгущением трагических красок, непрерывным их крещендо. Разрушается тело, все лицо изборождено глубокими морщинами, в волосах седина. Слабеет дух; уж над ним реют ночные тени безумия и смерти. Самый голос артиста становится все более глухим, в тембре его звучит что-то зловеще роковое. И с последним шепотом умирающего Бориса — „Простите“ — подавленное состояние овладевает залом».

Это впечатление относится к более позднему времени, но уже в первоначальном рисунке образа были заложены эти черты, и в дальнейшем они усовершенствовались и уточнялись.

Шаляпин достигал чудес средствами голоса, когда психическое и физическое состояние Бориса находит точное выражение в самом тембре голоса.

Трагическая наполненность образа Годунова поражала всех, слышавших оперу Мусоргского в исполнении Шаляпина.

Леонид Андреев отмечал одну сторону образа: «…Величаво-скорбный образ царя Бориса, величественная плавная поступь, которую нельзя подделать, ибо годами повелительности создается она. Красивое, сожженное страстью лицо тирана, преступника, героя, пытавшегося на святой крови утвердить свой трон; мощный ум и слабое человеческое сердце».

Другую, очень важную черту надрыва, столь характерного для шаляпинского Бориса, отметил Александр Амфитеатров:

«Есть страшный момент, когда Шаляпин — после допроса Борисом Шуйского — переводит свое пение в мелодекламацию, и не поет уже, а говорит под оркестр нотами Мусоргского. Технически это необычайно трудно, потому что говорить приходится на высоком регистре, а певучесть оркестра не допускает здесь крика. По техническому совершенству и звуковой красоте я лишь однажды слышал мелодекламацию столь же естественную и прекрасную: монолог Манфреда к Астарте, произносимый Поссартом в поэме Байрона, с музыкой Шумана. Но мощью трагической экспрессии Шаляпин далеко оставляет за собой этот прекрасный, полулирический образец».