Выбрать главу

– И где воевал, «Блондин»? – как-то это «блондин» очень уж издевательски прозвучало. – Кто амир?

– Воевал в джамаате А́слана аш-Шишани, пока он не стал шахидом. Потом Султан амиром стал, тоже чеченец.

Допрашивающий кивнул и что-то пробормотал на родном языке. Судя по интонации «Ну, а кто ж ещё может командиром быть». Вопросы, впрочем, не закончились.

– У А́слана как фамилия была? Как погиб?

– Самраилов. «Градами» накрыло, когда нас к заводам перебрасывали.

Интересно, а он сам-то в курса́х? Или на понт берёт? Скорее всего, в курса́х – у нохчей тут мафия та ещё, все друг друга знают, рука руку моет.

– Султан? – чеченец задал следующий вопрос, никак не прокомментировав ответы.

– Фамилию не знаю, он не говорил. Вроде в Астрахани где-то ментом работал раньше. Говорили так. Стал шахидом на заводах, мы там амалию делали.

Марата вдруг скрутило, и купленная с утра на рынке шаурма изверглась под ноги брезгливо отскочившего старшего чеченца.

– Поаккуратнее! На ботинки попадёшь – вытирать заставлю! Амалию он делал… После Султана кто стал амиром? Сейчас у кого ты? И почему здесь?

Темп допроса возрос – моджахеды явно задержались на месте акции дольше, чем планировали.

Выпрямившись и вытерев рукавом остатки рвоты с бороды, Марат постарался отчеканить как можно более гордо:

– После Султана я амиром стал! Про амалию на аэродроме слышал? – он сделал паузу, заставив допрашивающего кивнуть. – Я делал! Здесь, потому что нас от своих отрезали во время боя, почти все братья стали шахидами. К своим не пробиться, я знаю, что возле Эс-Сухны братья воюют – взяли таксиста, поехали сюда.

– Хм… – шрамолицый задумался. – Хм…

На лице у него можно было без особого труда прочитать желание перерезать мутному незнакомцу горло и не заморачиваться, но что-то удерживало. Любопытство? Возможно… Есть варианты и похуже.

– Ладно. – чеченец хлопнул в ладоши. – Поедешь с нами, там разберёмся. Я А́дам, кстати. Хотя, может, для тебя и некстати, ха-ха.

То, как это прозвучало, Марату совершенно не понравилось, равно как и смех остальных чечнов, но делать было нечего. Лёгкая попытка протестовать, когда ему стягивали пластиковым хомутом руки, не принесла ничего, кроме резкого тычка под рёбра, заставившего измученный организм выплеснуть на асфальт остатки завтрака. Вторая, когда ему, закинув без особых церемоний в кузов пикапа, надели на голову пыльный и вонючий мешок, закончилась болезненней, и Валеев искренне порадовался, что блевать ему на тот момент стало уже нечем.

Хлопнули дверцы, завёлся мотор, и боевая тачанка моджахедов покатилась с места успешной акции. Судя по немилосердной тряске – прямиком в пустыню.

                                            * * *

Трудно сказать, сколько времени заняла поездка, особенно с учётом состояния Марата, которому каждая минута казалась за пять. Точно больше получаса, но вот насколько – знает лишь Аллах. Может вдвое, может поменьше.

Через некоторое время дал о себе знать мочевой пузырь, но на вежливую просьбу торомознуть на минуту чеченцы ответили насмешками, а на осторожную попытку настаивать – пинками куда попало и обещаниями «Обоссышься в машине – вылизывать заставлю». Говорил, судя по голосу, молодой, после чего кто-то (наверное, он же) поставил на пленника ноги. Это яснее ясного демонстрировало, что в качестве «брата», пусть и под подозрением, его не видят даже теоретически, да и вообще среди живых.

От осознания этого факта Марат порядком приуныл, и даже то, что, повинуясь чей-то сказанной на чеченском фразе, ноги с него вскоре убрали, ободрило не сильно. Молодой, явно рисуясь, стал на русском громко вспоминать, как они недавно замучали пленного, некоего «Олега из Читы» – повествование включало всякие неаппетитные детали, вроде кастрации, выкалывания глаз, вспарывания живота и так далее. Собственно, независимо от правдивости истории, видывал Валеев за эти полгода вещи и похуже, но перспектива стать их объектом пугала, мягко говоря.

Молодой через некоторое время угомонился, оставив Марата наедине с собственными мыслями, скакавшими от проклятий в свой же адрес за всю эту затею с поездкой на джихад к надежде на чудесное спасение, от надежды к осознанию её маловероятности и затем, через жалость к самому себе и неверие в тот что он, такой уникальный и «целый мир», может исчезнуть, обратно к проклятиям. И всё это, разумеется, густо сдобрено страхом, таким жутким и пронизывающим, что выступали слёзы и почти на грани позора крутило живот.