От неожиданности я чуть не роняю ведро.
— Конечно, нет! С чего ты взяла?
— А с чего тебя так полощет?
— О, господи… Нэнси, ну что ты за человек? Если бы я… если бы у меня… разве я бы тебе не сказала?
Она недоверчиво смотрит на меня некоторое время, потом кивает.
— Да, я думаю, сказала бы…
— Ну и вот.
Я уношу ведро с тряпкой в ванную и открываю окно.
— Пойдем чай пить. Наверное, чайник уже вскипел.
— Погоди, — Нэнси подходит к своему матрацу — с некоторых пор мы все спим в одной комнате — и набрасывает халатик. — Скажи мне, что это было… на этот раз?
— Паук, — коротко отвечаю я, и меня всю передергивает от воспоминания. — Ростом с человека. Каждый… каждый волосок был виден.
— Блин горелый… фу… ненавижу пауков. Меня бы тоже вырвало, если бы мне такое приснилось. Слушай, мать, сколько же можно, а?.. Ведь каждую ночь. То ты, то он, то оба вместе. А нам с Иваном ничего не снится. Но попробуй-ка поспать, когда вы вскакиваете, как угорелые. А сегодня еще и это… Почему ты Тошкин амулет не надела? Он же, кажется, помогает.
Я вздыхаю и тоже набрасываю халат. Бедная Нэнси, бедный Иван. Лучше бы они действительно уехали на время в мотель. Но они не захотели нас оставлять и даже спать перебрались на нашу половину. Иван съездил в «К-Март» и привез надувной матрац каких-то невероятных размеров, водрузил его в нашей спальне в угол, и Нэнси торжественно застелила эту насмешку над здравым смыслом алым атласным бельем и обложила подушечками в форме сердечек. Я думала, Тошку хватит удар, но он стерпел.
— Вера, что ты молчишь? — Нэнси затягивает поясок халата и становится вылитой Барби со своими титьками торчком и тоненькой талией.
— Ну, ты же знаешь… Он однажды надел на меня на ночь свой амулет. Хорошо, что я проснулась. Не представляю, что меня разбудило. Может, амулет и разбудил?.. Тошка ведь не вскрикнул, даже не застонал. Просто перестал дышать. Лежит, как… я не знаю… соляной столп. Руки ледяные, губы ледяные… Ну, на фиг. Лучше уж пауки.
— А что ему снится, он тебе не говорил?..
Я пожимаю плечами.
— Ты же знаешь Тошку. Он молчит. Я даже не представляю, какие ужасы ему… Слушай, что-то они там притихли внизу. Пойдем!
Мы сбегаем по лестнице вниз, в кухню, где над большими керамическими кружками с мастерски заваренным Иваном душистым жасминовым чаем сидят в мрачном молчании наши парни. Увидев меня, Тошка снимает очки, и я вижу, какие усталые у него глаза, окруженные темными тенями от постоянных бессонниц.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он с тревогой, встает и выдвигает табуретку рядом с собой. — Садись. Тебе надо выпить горячего.
На нем только джинсы, и, когда мой храбрый Джи-Ай склоняется над табуреткой, на его худой смуглой спине выступают все позвонки, беззащитные, как у девочки-подростка.
«Дом, а Дом, — говорю я мысленно. — Ну что ты над нами куражишься? Что тебе надо, скажи уже толком!..»
Но Дом молчит. Он не намерен с нами беседовать, он намерен натурально выжить нас на улицу. Ну, или в мотель.
— Знаете, что? — говорю я, сажусь за стол и трогаю горячий бок чайника, стоящего посреди стола на керамической подставке в виде гуся в голубом переднике. Подставку, конечно, приобрела Нэнси. — По-моему, его надо освятить.
Иван смотрит на Нэнси, потом на Тошку, потом на меня.
— Кстати, да, — говорит он. — Хорошая идея. Почему она раньше не пришла нам в голову?
— Потому что наш Тошечка заморочил всех своим шаманизмом, — сварливо отвечает Нэнси, открывая шкафчик над мойкой. — Левитация и пускание дыма из ноздрей — это, конечно, классно, но в данной ситуации как-то мало помогает. Вера, тебе большую чашку или красивую?
— Красивую, — привычно реагирую я. Моя любимая чашка, купленная на развале фли-маркета, появляется на свет: старинная, ультрамариново-синяя, низкая, точно пиала, на короткой изящной ножке. Фарфор, из которого она сделана, так тонок, что, кажется, просвечивает насквозь, точно яичная скорлупа. Нэнси отчаянно завидует, поэтому называет эту чашку мещанской.
— Утром поеду в церковь, — решительно говорит Иван. — В Андреевскую. Привезу попа с ладаном и святой водой. Тошка, что скажешь? Раз твое шаманство не помогает, то…
Он вдруг замолкает. Тошка сидит напротив окна, и лицо у него белее мела. Иван поворачивает голову, следуя за его взглядом, и, приоткрыв рот, неумело и криво осеняет себя крестным знамением. Я вскакиваю, уронив табуретку. За окном, прильнув к черному стеклу, из клубящегося серовато-белого тумана выступает женское лицо, запредельно красивое и совершенно мертвое.